В. П. Зинченко Cogito ergo sum нужно дополнить Ago ergo sum. Они означают не только я живу, но и я могу, т е. содержат помимо констатации еще и оценку. Последнюю шутливо выразил А. С. Пушкин: Ай да Пушкин… ай да мол icon

В. П. Зинченко Cogito ergo sum нужно дополнить Ago ergo sum. Они означают не только я живу, но и я могу, т е. содержат помимо констатации еще и оценку. Последнюю шутливо выразил А. С. Пушкин: Ай да Пушкин… ай да мол


Смотрите также:
«Cogito ergo sum»...
«Богословие радости в свете наследия прот. Александра Шмемана»...
История мировой культуры. Хрестоматия: Учеб пособие для студентов вузов...
В. Н. Пушкин Дубров А. П., Пушкин В. Н...
Н. И. Леонова / Под ред. М. М. Кашапова, Д. Е. Львова. Ижевск: ид «ergo»...
А. С. Пушкин. Путешествие в арзрум. К вопросу о эволюции жанра...
А. А. Пушкин написал «Капитанскую дочку»...
Идеал русской женщины в творчестве А. С. Пушкина...
Исследовательская работа ученицы 6Б класса...
Исследовательская работа ученицы 6Б класса...
А. С. Пушкин «Капитанская дочка». А. С. Пушкин «Медный всадник»...
«А. С. Пушкин «Уж небо осенью дышало…»»...



Загрузка...
скачать



11.10.2011

ГЕТЕРОГЕНЕЗ ТВОРЧЕСКОГО АКТА:

НЕПРОИЗВОЛЬНЫЙ ВКЛАД КОГНИТИВНОЙ ПСИХОЛОГИИ

И ПСИХОЛОГИИ ДЕЙСТВИЯ1

В.П. Зинченко



Cogito ergo sum нужно дополнить Ago ergo sum. Они означают не только я живу, но и я могу, т.е. содержат помимо констатации еще и оценку. Последнюю шутливо выразил А.С. Пушкин: «Ай да Пушкин… ай да молодец!» Мое участие в настоящем симпозиуме, посвященном идентификации, с докладом о творческом акте, можно считать не только случайностью или ошибкой программного комитета ISCAR. Кажется, что меня перепутали с моим сыном Александром Владимировичем Зинченко, участвующим в симпозиуме по деятельности с докладом, посвященным ностальгии. Я не в обиде за эту ошибку. Она мне приятна, я ее воспринимаю как замечательный комплимент в свой адрес. Об этом можно было бы не вспоминать, если бы тема симпозиума не наложила свой отпечаток на предлагаемый читателю текст, в чем, надеюсь, он сможет убедиться сам. В конце концов, творчество есть обретение себя, т.е. важная форма идентификации, да и последняя есть творческий акт.

Начну с критической самоидентификации и самооценки. Я должен извиниться за свою самонадеянность, без изрядной доли которой невозможно обратиться к тайне творчества. Меня оправдывают два обстоятельства. Во-первых, в моем возрасте нужно спешить, иначе я не успею поделиться мыслями о творчестве. Во-вторых, понимание того, что творческий акт есть чудо и тайна, и я не претендую на его раскрытие. Я лишь, следуя мудрому совету И. Канта, попробую прикоснуться в ней, чтобы сделать тайну более осязаемой. Сам Кант при соприкосновении с ней сказал, что «бессознательное — это акушерка мыслей», т.е. рождения нового. Эта характеристика бессознательного двусмысленна, ведь работа акушерки вполне сознательна. Рождение нового по своей природе есть акт и бессознательный и сознательный, и непосредственный и опосредствованный, и естественный и искусственный, и природный и культурный. Строго говоря, любой жизненный акт, в том числе и любая форма активности, независимо от того, бессознательна она или сознательна, должны характеризоваться как творческие. Даже самое элементарное живое движение неповторимо как отпечаток пальца (Н.А. Бернштейн), неповторимо и произнесение любого слова (А.А. Потебня). Это означает, что в самой организации живого (вещества, существа) имеются природные, если угодно, онтологические основания создания нового. Интуитивно ясно, что построить собственные функциональные органы-орудия, к числу которых относятся движение, действие, образ, представление, понятие, с их помощью найти решение той или иной задачи вовсе не проще, чем создать предмет. Поэтому творимое и творящее человеческое действие следует равноправно рассматривать в ряду таких культурных медиаторов (артефактов, артеактов) как знак, слово, символ, миф и т.д. Действие не только их порождает, но и само становится знаком, текстом, символом… В определенном смысле действие представляет собой важнейший источник и суперпозицию перечисленных и не перечисленных медиаторов. Например, поступок — медиатор личностного роста.

Далее творческий акт будет рассматриваться в контексте культуры, а не в более широком контексте жизни. И здесь еще раз с благодарностью нужно вспомнить И. Канта, который писал о культурном творчестве, в частности, о возникновении понятий. В этом процессе решающую роль он отводил продуктивному воображению, осуществляющему творческий синтез. М.К. Петров выделил два основные узла кантовской теории познания: «вещь в себе» и произвол способности воображения, т.е. его свободу и спонтанность. Воображение вводит человека в «мир открытий». Благодаря продуктивному воображению принципиально неформализуемая «вещь в себе» переходит в бесконечную возможность новых «вещей для» нас, становится неисчерпаемым метаформальным основанием человеческого познания (2005, сс.6, 7). Инструментом (медиатором) продуктивного воображения является «трансцендентальная схема», в которой еще не потеряна чувственная наглядность, но уже приобретена доля абстрактной всеобщности. В подобной трактовке схемы заключена идея ее гетерогенности и гетерономности. Существенно для дальнейшего, что Кант рассматривал схему как метод, как общий способ, которым воображение доставляет понятию образ (И. Кант, 1966, т.3, сс.222-223).

После Канта указания на тайну стали постоянным рефреном в описаниях творческого акта (А. Пуанкаре, А. Бергсон, Э. Клапаред, М. Вергеймер, А. Кастлер, Б.М. Кедров, Я.А. Пономарев и др.). С каждой новой попыткой (гипотезой) прикосновения к ней тайна меняла свои очертания, и сегодня понимание творчества (и мышления) уже несколько (не будем преувеличивать) отличается от провозглашенной Платоном «божественной способности души». Скромность успехов в познании творчества не должна удивлять, особенно если учесть, что для раскрытия строения атома понадобилось 2,5 тысячи лет.

Указания на тайну встречаются и в частных экспериментальных исследованиях воображения и продуктивного мышления. Характеристики и определения мышления фиксируют в нем наличие моментов интуиции, инсайта, озарения, природа которых остается загадочной. Примечательно давнее определение К. Дункера: «Мышление — это процесс, который посредством инсайта (понимания) приходит к адекватным ответным действиям» (1965, с.79). Разумеется, помимо воображения, в создании нового — от утвари… до памятников духа — участвуют все силы души, соответственно, внимание исследователей всегда привлекала творческая деятельность в целом. В ней выделялись и описывались различные фазы, этапы. Описания оказывались достаточно правдоподобными, пока не подходили к некоторому кульминационному пункту, к барьеру, где эпические описания прерывались, как, впрочем, и описываемый в них процесс. (Замечу в скобках, что и в действительной жизни успешное завершение процесса творчества — вещь исключительная, во всяком случае — не частая.) Далее фиксировались муки творчества, которые неожиданно, порой случайно разрешались новой «ассоциацией», кёлеровской «ага-реакцией», «гештальтом», «инсайтом», «бисоциацией», «синестезией», «озарением» и т.п. Все это несомненно отражает преимущественно внешнюю картину творчества, но наука слишком медленно приближается к раскрытию его внутренней картины. В последнюю входят как аффективная и когнитивная подготовка завершающего творческого акта, так и содержательные черты его самого.

Примем для простоты изложения, что сердцевиной, ядром творческого акта является мысль, выраженная либо в слове, либо в образе, либо в действии. По словам Хосе Ортеги-и-Гассета, за мыслью стоит живая страсть понимания, благодаря которой может возникнуть молниеносное озарение, получение продуктивного результата. Согласно Л.С. Выготскому, за мыслью стоит аффективная и волевая тенденция. В этом он видел единство аффекта и интеллекта. Такое утверждение можно рассматривать как намек на то, что для понимания продуктивного мышления недостаточно классической формы научной рациональности: необходимо ее расширение. Так или иначе, но, известно, что озарение слишком часто сопровождается не имеющим рациональных оснований чувством несомненной достоверности полученного результата. Оно даже может приобретать силу предрассудка, мании, галлюцинации и т.п. Приведу яркий пример, который не нуждается в пространном описании и может служить отправной точкой дальнейших размышлений. В.Б. Малкин (устное сообщение) показал шахматному гроссмейстеру Т. на одну секунду сложную позицию с инструкцией запомнить фигуры и их расположение. И услышал в ответ: «Я не помню, какие были фигуры и на каких местах они стояли, но я твердо знаю, что позиция белых слабее». Привычный способ объяснения множества подобных фактов состоит в том, что человек производит большую и таинственную «внутреннюю работу».

Второй пример, который также может служить точкой отсчета, — это наблюдение П. Валери над своим поэтическим творчеством: «Поэта пробуждает в человеке какая-то внезапность, какое-то внешнее или внутреннее обстоятельство: дерево, лицо, некий образ, эмоция, слово. Иногда все начинается с желания выразить себя, с потребности передать свое чувство; иногда же напротив, — с элемента формального, со звукового рисунка, который ищет себе опору, отыскивает нужный смысл в недрах нашей души… Моя поэма «Морское кладбище» началась во мне с определенного ритма — французского десятисложника, разбитого на четыре и шесть слогов. У меня еще не было никакой идеи, которая могла бы эту форму заполнить. Мало-помалу в ней разместились отрывочные слова; они исподволь определили тему, после чего дело стало за работой (она оказалась довольно продолжительной). Другая поэма, «Пифия», возникла сперва в образе восьмисложной строки, чей звуковой строй обозначился сам по себе. Но эта строка подразумевала какую-то фразу, в которую входила частью, а эта фраза, если только она существовала, подразумевала множество других фраз. Подобного рода проблемы допускают массу всевозможных решений. Но метрические и мелодические обусловленности значительно суживают в поэзии сферу неопределенности. Произошло следующее: этот фрагмент повел себя как живой организм; погруженный в среду (несомненно питательную), которую создавали ему влечение и направленность моей мысли, он размножился и произвел на свет все, в чем испытывал недостаток, — несколько строк после себя и много строк выше» (1976, с.432-433). Наиболее существенно для дельнейшего ощущение поэта, что возникший внутри него фрагмент повел себя как живой организм.

А теперь обратимся к академическим (с позволения сказать) характеристикам «внутренней работы». Начнем с того, что происходит на подготовительных стадиях творческого акта. Они часто напоминают указательные жесты на то, что находится «внутри», но не раскрывают того, что «внутри» происходит. Согласно Аристотелю, «внутри» находится «внутренний (платоновский) эйдос» или «внутренняя форма». «Внутренняя форма» — это центральное понятие дальнейшего изложения. Интересны возникшие в античности органические метафоры: «logos spermaticus”, «телесный эйдос», «семенной эйдос», которые подразумевают, что слово и образ обладают порождающими силами, т.е. силами развития и саморазвития.

Приведенные продуктивные метафоры не были забыты. Более того, их число увеличивается. А. Бергсон писал о «внутреннем зародыше динамической схемы» и «ожидании образов». Согласно Э. Кречмеру на высоких ступенях развития «пробование» переносится извне внутрь, из зоны движения в зону зародышей движения. Едва ли есть основания говорить о «семенном движении», о «семенном акте», обладающим силами развития и саморазвития, так как движение по определению сукцессивно разворачивается в пространстве и времени и, выражаясь словами А.А. Ухтомского, представляет собой активный хронотоп. Однако можно говорить о симультанном образе движения, о схеме или программе движения, сохраняющими накопленную при их формировании энергию движения и хронотопические черты. Н.М. Мусхелишвили и Ю.А. Шрейдер (1979), рассматривавшие значение как внутренний образ текста, говорили не просто о невербальном образе-ростке, который при некоторых условиях играет роль «организатора» (это понятие авторы взяли из генетики), инициирующего порождение текста. В психологии также имеются понятия «оперативный образ», «образ-манипулятор» и т.п.

Имеются и другие версии того, что «внутри». В.В. Кандинский находит «внутри» «душевную необходимость» или «внутренний голос души». А.А. Ухтомский — «доминанту души». К. Юнг — «автономный комплекс» как «обособившуюся часть души». Н.Ах — «детерминирующую тенденцию». Все перечисленное уподобляется живому существу, которое живет, созревает, растет, развивается «внутри», а затем объективируется, выражается, рождается вовне. При этом утверждается, что внешнее, не рожденное внутренним, мертворожденно, т.е. не является творческим достижением. Рождение, как ему и полагается, происходит в муках (думать трудно!). Это подчеркивается другими метафорами творчества. Ж. Деррида (не без кокетства) использовал метафору колеса, круга, в том числе герменевтического, уподоблял муки поиска казни колесованием, а собственное творчество — работе на гончарном круге: «В этом самом механизме я, вероятно, и вращаюсь, выставляя связанные руки и ноги, чтобы быть исколесованным. Четвертованным» (2005, с.4). Ж. Деррида рассматривал вращение, поворот, колесо оборотов как возвращение истока к себе, в себя, и на себя, к своему собственному закону, т.е. к своей самости, понимаемой в самом общем смысле (там же).

В.В. Бибихин уподоблял мысль А.Ф. Лосева инструменту, «который высекает искры, встречаясь с чем бы то ни было. Какие искры это будут, ему может быть даже неважно. Нет системы. Есть какой-то внутренний кремень» (2004, с.19). Есть и более «мягкие», но не менее «жаркие» метафоры, например, «горнило суждения».

В русской культуре хорошо известны пушкинские огонь, жар, горенье, кипенье, волненье, даже пламенное волненье относящиеся к воображению, уму, разуму, думам, к сердцу, любви, желаниям, к крови, душе, духу… Знаток творчества А.С. Пушкина М.О. Гершензон писал, что «в созерцании Пушкина образ огня, жара, горения нераздельно слит с представлением о движении. По крайней мере, в двадцати местах на протяжении двадцати лет терминам горения неизменно сопутствуют у него слова «кипение» или «волнение» (2001, с.146). Автору важен заключенный в этих словах образ движения. Этот же образ заключен в метафорах творчества В.ф.Гумбольдта — «плавильный тигль» и М.К. Мамардашвили — «котел cogito». Что же представляет собой реальность или «материя», находящаяся в этом громокипящем кубке (И. Северянин), в недрах или в огненном ядре духа, где творится внешняя или наружная жизнь? (Впрочем, не забудем, что, согласно Пушкину, это не испепеляющий огонь, а «огонь под мерой»).

Б.Л. Пастернак верно заметил, что метафора — это скоропись духа, стенография большой личности. Наше дело расшифровать живые метафоры. В случае метафор творчества их расшифровке мешает давняя абсолютизация дихотомии или антиномии внешнего—внутреннего. В цитированной выше статье Ж. Деррида писал, что эта антиномия не имеет диалектического разрешения, и она угрожает параличем и призывает к событию решения (с.23). Решение требует, чтобы при выделении в некоем целом внешнего и внутреннего само это целое сохранялось нераздельным. И события подобных решений происходили в философии, в эстетике, в науке о языке, в психологии. Но эти события не замечались, забывались, не принимались во внимание, вытеснялись укоренившейся традицией разделять внешнее и внутреннее, абсолютизировать различия между ними, а затем предпринимать многочисленные хитроумные и по большей части бесплодные усилия, чтобы устанавливать между ними те или иные связи и отношения. Абсолютизация различий между внешним и внутренним, равно как и их отождествление, на языке описаний творчества называются «смысловыми барьерами», которые не так просто преодолеваются.

Наиболее плодотворным было предложение В. Гумбольдта использовать понятия внешней и внутренней форм для описания произведений искусства, человека и языка. При таком подходе названные феномены не утрачивают целостности, в них для дальнейшего анализа выделяются внешние и внутренние формы, которые не просто взаимодействуют, а взаимопроникают одна в другую. Например, не внешний и внутренний человек, а человек единый. Другое дело, что его внешность слишком часто бывает обманчивой, а внутренне — таинственным или полым. Несовпадение внешней и внутренней формы порождает не только психологию, но и все гуманитарное знание. Если бы они совпадали, в таком знании не было бы нужды. Шанс на успех в познании дает именно то, что в обеих формах выступает один и тот же феномен или одна и та же сущность, что в данном случае все равно. Каждая внешне—внутренняя форма является одновременно целостной, самой собой и другими формами, поскольку содержит их в своей ткани.

Вернемся к главнейшим средствам продуктивного мышления и творческой деятельности, к слову, образу и действию. Все они также имеют свои внешние и внутренние формы. В свою очередь, каждая из внутренних форм гетерогенна. Это означает, что внутреннюю форму любого из указанных феноменов (при всей их относительной автономности) невозможно понять, не привлекая к анализу двух других. Формы слова, действия, образа не только обратимы (разумеется, не полностью), но и побратимы. Г.Г. Шпет детально исследовавший внутреннюю форму слова, обнаружил в ней пласты динамических, логических и смысловых форм, а в поэтическом слове, вслед за А.А. Потебней, — наличие образов. Во внутренней форме слова присутствует и действие. Дж. Остин рассматривал целый ряд условий, при которых слово выступает как перформатив, т.е. само является действием. Категоричен и П.Я. Гальперин: «Речь есть форма предметного действия, а не только сообщение о нем» (1960, с.456).

Из работ Н.А. Бернштейна и А.В. Запорожца следует, что во внутреннюю картину, во внутреннюю форму двигательного действия входит образ ситуации и образ действий, которые в ней должны быть выполнены. Запорожец утверждал, что живое предметное движение само представляет собой динамический осмысленный образ, а не только осуществление намерения. Собственно, при построении движения мало знать, как оно выглядит снаружи, нужно знать, как оно выглядит изнутри (Н.А. Бернштейн). Движение выучено с того момента, когда оно понято телом, писал А. Бергсон. Он даже ввел термины «понимание тела», «разум тела», «логика тела» (см. Блауберг И.И., 2003, с.170). Думаю, что разуму и логике тело учится у действия (ср. Вяч. И. Иванов — «логизм действа»). Во внутреннюю форму действия входит и слово, обеспечивающее, например, его актуализацию и выполнение по словесной инструкции. Внутренняя форма действия содержит в себе также операциональные и предметные значения и смыслы, даже «моторные идеи», «действенные суждения», «доречевые практические обобщения», «ручные понятия». Все они в той или иной мере представляют «функциональные значения предметов» (А.В. Запорожец). Поэтому действие воспринимается как текст.

Внутренняя форма образа не менее богата. В нее входят исполнительные и перцептивные действия, которые привели к его формированию, входят не только конкретные, но и общие представления и даже абстрактные понятия, выражаемые в слове. Это обеспечивает вербальную категоризацию образа. Посредством слова можно вызывать образы и представления. К счастью, посредством слова их нельзя запретить, как можно запретить слово и действие.

Каждая из рассмотренных форм может быть представлена как имеющая пространственную структуру молекула, в которой образ, слово и дело связаны друг с другом. Установление связи между словом и делом восходит к Гераклиту. Собственно, они слиты и в Логосе, и в Глаголе. Такое соединение устанавливается (открывается!) в индивидуальном развитии ребенка (да и взрослого) далеко не автоматически, и психология кое-что знает о том, как оно происходит. Для такого акта «открытия» подходит термин А. Кастлера «бисоциация», а если воспользоваться термином М.К. Петрова, то — «мультисоциация», который, впрочем, он сам признал не слишком удачным. Ближе к нашему контексту представление Петровым бисоциации как «гетерономного синтеза», поскольку в ней синтезируются «слова» из разных языков: образного, вербального, действенного (деятельностного). В отличие от горизонтальных ассоциаций, бисоциация имеет и вертикальное измерение. Поэтому, например, чтобы понять письменный текст, мы вынуждены заглядывать «в глубь строки», погружаться в подтекст или затекст. Учитывая смысловое измерение бисоциации в целом и ее структурные компоненты, можно предположить, что формы слова, образа, действия вообще многомерны. Подобная трактовка бисоциаций не противоречит аргументации Кастлера (1965). Языки образов, слов, действий вполне можно рассматривать как «матрицы кодов», из которых посредством бисоциаций создаются новые матрицы. Иное дело, что мы рассматриваем бисоциации не глобально, а как бы на молекулярном уровне применительно к отдельному слову (высказыванию), образу, действию.

Слово, действие и образ не бесстрастны. Р. Декарт образы действия называл страстями и говорил, что действие и страсть — одно. Имеются категории аффективных образов и слов. Взаимное наполнение, а порой и переполнение внутренних форм движений, действий, образов, слов, эмоций следует рассматривать в контексте интеллектуализации психических функций (Л.С. Выготский), благодаря которой они только и могут стать высшими. В культуре издавна существуют свидетельствующие об этом выражения и метафоры: умное действие, умные эмоции, живописное соображение, визуальное мышление, разумный глаз, глазастый разум, осмысленный образ, разумная мысль или мысль о смысле. Да и слово не должно быть пустым или полым: поэты ведь и образ мира являют в слове. Выражаясь словами А. Бергсона, мы имеем дело с «множественностью взаимопроникновения» внешних и внутренних форм, отличной от «нумеричной множественности». Эти термины философ использовал для характеристики длительности — «длительности гетерогенной, качественной, творческой» (см. Блауберг И.И., 2003, с.108). Гетерогенность форм, становление и множественное взаимопроникновение которых происходит во времени, вполне корреспондирует с представлением о гетерогенности длительности. Хотя изолированное участие действия, слова, образа в их внешних и внутренних формах едва ли сколько-нибудь определенно можно локализовать во времени (длении) творческого процесса.

При подобной трактовке строения действия, слова, образа и их существования во времени совсем не просто характеризовать эти функциональные органы — орудия деятельности индивида (и соответствующие и сопутствующие им феномены) посредством категорий внешнего—внутреннего. Эта дихотомия вообще утрачивает смысл, во всяком случае, она должна рассматриваться как весьма и весьма условная.

Имеются основания, позволяющие заключить, что слово, действие и образ, рассматриваемые как внешние формы, имеют глубинное сходство между собой. Это не только переплетение, бахрома их внутренних форм, но и неявное единство смыслов. А смысл, хотя и укоренен в бытии (в поведении, в деятельности, в сознании) далеко не всегда поддается нашему конструированию и выражению в слове. Тем не менее, как внешние формы взаимодействующих между собой слова, действия и образа опутаны паутиной смысла (метафора М. Вебера), так и их внутренние формы пронизаны общей кровеносной системой смысла (метафора Г.Г. Шпета). Если эти метафоры правдоподобны, то взаимодействие внутренних форм слова, образа действия может происходить и по типу пригожинских диссипативных структур, находящихся в некоем слабо дифференцированном пространстве, представляющем собой образно-концептуальную модель реальности (внешней и внутренней), модель не индифферентную, а пристрастную, беспокойную, энергийную, как душа.

Речь идет о том, что возможная полнота смысла достигается лишь во взаимодействии прагматических (действенных), образных, вербальных и эмоциональных смыслов. Эта полнота потенциально достижима, но чрезвычайно трудно выразима. Поэтому-то лингвисты, психологи, философы пытаются найти разные средства или языки, с помощью которых производится внутренняя работа сознания, размышления и создания нового. Один из таких языков называют языком глубинных семантических структур. Выше были отмечены попытки опредметить порождающие способности человека, найти в слове, в образе, в действии, в чувстве, в душе, наконец, семена духовного глагола — глагола, понимаемого в самом широком смысле слова как действия, рождающего в союзе с душой произведение (М.К. Мамардашвили сказал бы — про-изведение). В случаях семенного образа, слова, схемы действия, их развитие и саморазвитие осуществляется как бы само собой спонтанно и свободно. С этим трудно спорить: спонтанность и свобода, конечно, непременные атрибуты творчества. Однако признание их не снимает интересующей нас проблемы, какими средствами, языками, активностями оно осуществляется? В качестве таковых называют «зрительные образы и мышечные ощущения» (А. Эйнштейн), «чувства усилия» (У. Джеймс), «ощущения порождающей активности» (М.М. Бахтин), «эмбрионы словесности» (Г.Г. Шпет), упомянутые выше «зародыши динамических схем» (А. Бергсон), «схемное видение», «мнемические схемы», «операторные схемы», «сенсомоторные схемы» (Р. Декарт, Ф. Бартлет, Ж. Пиаже и др.), «оперативные единицы восприятия» (В.П. Зинченко), «невербальное внутреннее слово» (М.К. Мамардашвили) и т.д. Все авторы подчеркивают чрезвычайную динамичность называемых ими средств (или языков), служащих для осуществления внутренней работы. Ведь все они искали нечто более глубокое по сравнению с доступными самонаблюдению эффектами внутренней речи, осознаваемого комбинирования образов или проигрывания действия до действия. И в этих поисках выходили за пределы сознания в сферы бессознательного, интуиции, апеллировали к откровению.

Остановимся на самом трудном вопросе: в каком виде в некоем гипотетическом пространстве, обозначенном выше как образно-концептуальная модель, представлено переплетение (бахрома) внутренних форм? Что это за семена, зародыши, эмбрионы, схемы, образы, невербальные внутренние слова, автономные комплексы, ощущения порождающей активности? Г. Хант (2004) добавляет кинестетические потоки, зрительные мандалы, синестетически формирующиеся состояния ощущаемого смысла. Судя по отчетам самонаблюдения, на которые он ссылается, все это возможно присутствует. П. Валери называл подобное живым ощущением, которое содержит в себе побуждение к действию, призванному это ощущение изменить или способному его выразить (1976, с.424). И все же, при всем богатстве таких описаний, хотелось бы опереться на что-то более определенное. Попробуем его нащупать, опираясь на опыт экспериментальных исследований когнитивных процессов (актов), а также — движений и действий.


* * *

Решение этой задачи совсем не просто. В психологии слишком медленно преодолевается разрыв между сознанием и поведением, между познанием и действием, между когнитивными и исполнительными актами. Несколько схематизируя, можно сказать, что до настоящего времени когнитивная психология недостаточно действенна, а психология деятельности (действия) недостаточно когнитивна. (Я уже не говорю о том, что обе — недостаточно аффективны.) Следует особо подчеркнуть, что этот разрыв значительно меньше ощутим в теории, чем в эксперименте. Как ни удивительно, сказанное справедливо даже для психологической теории деятельности (в обоих ее вариантах — С.Л. Рубинштейна и А.Н. Леонтьева). Ее несомненным достижением является трактовка — в этом случае добротно экспериментально обоснованная — восприятия, внимания, памяти, мышления, чувств, переживаний не только как результатов деятельности и действия, но и в качестве особых форм деятельности, например, перцептивных, мнемических, умственных и т.п. С.Л. Рубинштейн предложил рассматривать действие как клеточку (тот же зародыш), неразвитое начало развитого целого, единицу анализа всей психики. Даже, когда речь идет о структуре сознания, то в качестве его образующих выступают биодинамическая ткань действия и чувственная ткань образа (бытийный слой), значение и смысл (рефлексивный слой), взаимодействующие я—ты (духовный слой) (Зинченко В.П., 1991, 2006). Об укорененности сознания в бытии, в мире за счет первичных «телесных» способов деятельности, двигательной активности, дающей сознанию ориентацию, писал и А. Бергсон (см. Блауберг И.И., 2003, с.217).

Сказанное о нераздельности когнитивных и исполнительных актов имеет корни в истории философии (правда, в ней содержатся все корни, как и все камни преткновения). У Аристотеля мы находим, что «чистое действие» есть жизнь. У Г.Ф. Гегеля, — что истинное бытие человека есть человеческое действие, в котором индивидуальность действительна. У А. Шопенгауэра — отождествление воли и действия. Он понимает волевой акт не традиционно, как отдельное решение совершить движение, а как само это движение. «Действие тела есть не что иное как объективирование, т.е. вступивший в созерцание акт воли… Только в рефлексии желание и действие различны: на самом деле они суть одно и то же. Каждый истинный, настоящий, непосредственный акт воли есть в то же время и непосредственно проявляющийся акт тела…» (1992, Т.1, с.132-133). Это, казалось бы, слишком смелое даже не решение, а отрицание поставленной И. Ньютоном проблемы: «Как движение управляется волей», имеет свои резоны и экспериментальные доказательства. Однако и без них хорошо известно, что точность свободного действия и обеспечивающих его структур превосходит и точность инстинкта, и точность мышления. Сегодня наука начала их анализировать, строить предположения, как и где возникают свободные действия, в каком пространстве и времени, в «настоящем моменте» воздействия стимула или в повторении таких моментов. Иное дело, что так же нелепо отрицать наличие зазора между волевым решением и действием, как нелепо отрицать возможность свободного и спонтанного действия, при осуществлении которого видимый зазор между стимулом и действием отсутствует, и значит нет места сколько-нибудь осознанной рефлексии и волевому решению.

Точно так же как в импульсивных или свободных действиях не находится места (и времени) для когнитивных актов, так и в последних не находится места для действий исполнительных (двигательных, ориентировочных). В этом пункте помехой для исследования и объяснения выступает абсолютизация различий между внешним и внутренним и игнорирование гетерогенности внешних и внутренних форм. Все это еще усугубляется отождествлением внешнего (предметного действия) с материальным, а внутреннего (умственного действия) с идеальным. Рассмотрим способы преодоления этих искусственно воздвигнутых препятствий, которые предпринимались П.Я. Гальпериным и В.В. Давыдовым.

Для того, чтобы подчеркнуть связь психического с материальным, когнитивные акты стали называть не слишком удачным словосочетанием — «сокращенные действия». «Сокращенные формы психической деятельности, — писал П.Я. Гальперин, — совсем непохожи на свои начальные формы, и, взятые сами по себе, они по своей молниеносности, производительности и неуловимости представляют собой для непосредственного наблюдения нечто поистине удивительное и малопонятное. Их расшифровка в качестве сокращенных форм таких действий, предметное содержание которых совершенно очевидно, бросает свет на происхождение многих психических процессов и на их истинное содержание и природу. Процесс сокращения позволяет перекинуть мост от совершенно раскрытых форм психической деятельности к ее наиболее скрытым формам и этим содействует одной из линий советской психологии — линии на принципиальное сближение идеальной и материальной деятельности» (1959, с.445). Обращу внимание, что автор совершенно определенно характеризует развернутые (не сокращенные!) формы предметной деятельности как «раскрытые формы психической деятельности». Однако в дальнейшем, развивая теорию поэтапного формирования умственных действий, П.Я. Гальперин приходит к совершенно другим выводам, воздвигая классический, многократно наблюдавшийся в процессах творчества смысловой барьер между материальной и идеальной, предметной и психической деятельностью.

Действительно, в многочисленных исследованиях формирования исполнительных, перцептивных и умственных действий систематически выявлялся один и тот же эффект — сокращения и редукции моторных компонентов соответствующих действий. Естественно, о полной редукции движений можно говорить (если можно?) лишь применительно к перцептивным и умственным действиям, где наблюдаются эффекты симультанного (одноактного) восприятия и «мгновенного» усмотрения решения. П.Я. Гальперин следующим образом описывал заключительный этап формирования умственных действий: «Сокращенные операции не просто исключаются, а переводятся на положение того, что как бы сделано и «имеется в виду». Благодаря этому действие приобретает очень своеобразный вид. Так, например, в поле восприятия взор уже не следует по тому пути, которое проходило физическое действие, и который он тщательно воспроизводил. Теперь, невзирая на препятствия, взор идет прямо к конечной точке этого пути… Когда в умственном плане действие сокращается до формулы, последовательные преобразования исходных данных тоже уже не производятся, а лишь «имеются в виду»… Таким образом и в плане восприятия, и в умственном плане предметное содержание действия уже не выполняется, а только «имеется в виду» за пределами того, что фактически делается. А это фактическое действие везде представлено движением «точки внимания» (во внешнем или внутреннем плане), движением, которое идет напрямик от исходной точки к заключительной вопреки объективным отношениям задачи, как бы демонстрируя этим свое отличие от предметного действия и свое пренебрежение к его объективной логике и к его трудностям. Внимание выступает как «чистая» активность духа, «чистая» направленность на свои объекты — как психическая деятельность во всем ее отличии от деятельности предметной (курсив мой — В.З.). И никакая аппаратура не может открыть в нем чего-нибудь большего» (1988, сс.291-292). Я привел эту длинные выписки из статьи замечательного психолога и одного из самых любимых моих учителей, чтобы показать, насколько глубоко и стойко укоренилась дихотомия внешнего и внутреннего. П.Я. Гальперин даже отказывает внутреннему, психическому действию не только, так сказать, в «материальности», но и в предметности. Его заботила проблема преобразования предметного действия в мысль, предметного явления — в явление психологическое. И важнейшим условием такого превращения предметных процессов в психологические является переход «извне—внутрь». Если в работе 1959 г. П.Я. Гальперин включал предметное действие в круг психологических явлений, то в только что процитированной статье 1966 г. он исключил его из этого круга. В последнем может остаться не само предметное действие, а лишь мысль о нем (там же, сс.289-290). Продолжая эту логику, можно прийти к заключению, что в сферу психологических явлений должна входить лишь мысль о мысли. Но если последняя имеет укорененный в бытии смысл, то и она будет неминуемо предметной, в том числе и связанной с предметным действием. Соответственно, его печать будет лежать и на мысли о мысли.

Кроме того, читатель остается в недоумении, в каком отношении находятся «чистая» активность духа и сокращенные идеальные действия, которые «открывают для мышления поистине грандиозные возможности» (там же, сс.314-315)? Ведь сокращается действие предметное. Если оно сократилось до нуля, сталв идеальным, почему последнее называется сокращенным? Может быть «грандиозные возможности мышления» открываются как раз благодаря развернутым идеальным действиям?

И все же П.Я. Гальперин, как бы забывая об идеологическом задании решить задачу превращения материального в идеальное, преодолевает не им воздвигнутый смысловой барьер, корректирует навязанную ему антиципирующую схему и открывает перспективу изучения превращений самого предметного действия, в ткани которого обязательно присутствуют (согласно описаниям самого П.Я. Гальперина) психологические, но, видимо, еще не идеальные компоненты в виде ориентировки и других когнитивных компонентов (предвидения, памяти, интеллекта, аффекта и т.п.). Возвращаясь в конце цитируемой статьи к теме сокращения, автор пишет: «Но если учитывать не то, чем действие было, а то, чем оно становится, было бы правильнее сказать, что сокращение ведет к образованию нового действия, связанного с прежним лишь происхождением и назначением» (там же, с.314). Между прочим, не так мало! И на очередь П.Я. Гальперин выдвигает задачу изучения самого сокращения. В качестве примера он приводит изящное исследование Н.И. Непомнящей (1956), посвященное формированию умственного действия счета. В нем, как и в позднее выполненном аналогичном исследовании В.В. Давыдова и В.П. Андронова (1979), наблюдалось, как реальные действия перемещения пересчитываемых предметов заменялись прикасанием к ним, и затем скользящим, сквозным движением руки вдоль пересчитываемого ряда и растянутым произнесением соответствующего числительного.

В.В. Давыдов, как и ранее его учитель П.Я. Гальперин, ставил задачу изучения сокращенных, редуцированных действий и сохранял границу (смысловой барьер) между первичными материальными действиями и действиями идеальными, умственными (2005, с.180). При этом он сохранял и весьма противоречивый термин «редуцированное движение»: «Изучение возникновения и превращения этого движения как базального компонента идеального действия может стать важной задачей современной психофизиологии при исследовании процессов интериоризации (в частности, интересный вопрос касается дальнейшей «судьбы» этого редуцированного движения)» (там же, с.199).

Замечу, что ни П.Я. Гальперин, ни В.В. Давыдов между духовным и практическим не воздвигали барьера, подобного тому, который они воздвигли между материальным и идеальным. Оба, вслед за К. Марксом, признавали наличие духовно-практической деятельности.

Не оспаривая значимости экспериментальных исследований процессов интериоризации, выполненных П.Я. Гальпериным, Н.И. Непомнящей, В.П. Андроновым и В.В. Давыдовым, следует заметить, что человеческое действие может лишь преследовать «материальные цели», но даже такое никогда не бывает чисто материальным. Последнее ничего ни достичь, ни породить не может. К тому, что уже говорилось о гетерогенности действия, нужно добавить: над живым движением всегда витает смысл двигательной задачи. До Н.А. Бернштейна об этом в 1895 г. писал А. Бергсон: «Современная философия… отчетливо прочерчивает пограничную линию между интеллектом и волей, знанием и моралью, мыслью и действием… Но я полагаю, что действие и мысль имеют общий источник, не в чистой воле и не в чистом интеллекте, и источник этот — здравый смысл» (см. Блауберг И.И., с.140). Можно, конечно, подобно К. Дункеру, шутить, что здравый смысл имеет превосходный нюх, но гнилые зубы. Однако значение здравого смысла для творчества полезнее любой идеологии и любой системы, в преодолении которых он, кстати, играет весьма существенную роль.

Далее Бергсон пишет, что именно здравый смысл придает действию разумный характер, а мысли — характер практический. И.И. Блауберг пишет, что интеллект понимается Бергсоном как преодолевающий сам себя, свое несовершенство, проявляющий недоверие к себе с целью исключить уже созданные, готовые идеи и освободить место идеям, находящимся в процессе формирования (там же). Преодолевает самое себя и жизненное (у Н.А. Бернштейна — живое) движение: «Во всяком жизненном движении всегда есть возможность продолжить это движение за пределы актуального состояния. Вот что я хотел выразить «образом», и я выбрал образ «жизненного порыва»… Этот образ… освещает неясный момент факта жизни и дает почувствовать, что движение продолжается в самом себе» (см. там же, с.311).

Такое продолжающееся в самом себе движение, в терминологии А.А. Ухтомского есть «активный покой», который он уподоблял вихревому движению Декарта. Поклонник А. Бергсона О. Мандельштам, рассматривавший покой, остановку как накопленное движение, как бы расшифровал состояние активного покоя:

В закрытьи глаз, в покое рук —

Тайник движения непочатый.

Поэта волновала проблема виталистического порыва, для характеристики которого он использовал и другие названия: «порывообразующий толчок», «намагниченный порыв», «исполнительский порыв» и др. В «Разговоре о Данте» он пишет: «Каллиграфическая композиция, осуществляемая средствами импровизации, — такова приблизительная формула дантовского порыва, взятого одновременно и как полет и как нечто готовое. Сравнения суть членораздельные порывы» (1987, с.150). Это описание поразительно близко к концепциям чувства усилия, предложенным У. Джеймсом и А. Бергсоном. Первый выделял участки покоя (resting places) и участки полета (places of flight); второй увидел в самих участках покоя участки полета, которым пристальный взгляд сознания придает видимую неподвижность (см. Блауберг И.И., 2003, с.270). Покой — это, конечно, фон для актуальных фаз движения, но едва ли этот фон может быть гомогенным. Он характеризуется различиями в уровнях активации, что хорошо изучено на примере сенсорных, перцептивных и моторных установок, имеющих тоническую природу. Завершая «Разговор…», Мандельштам различает порыв и текст и выражает надежду, что предметом науки о Данте станет изучение соподчиненности порыва и текста (там же, с.152).

Мне представляется, что активный покой — это место (и время) зарождения порыва и открытия новых смыслов. Последние редко возникают в моменты ожесточенного действия и накала чувств (Прошла любовь. Явилась Муза). В фазе актуального движения происходит опробование и воплощение смыслов. Активный покой, как и его аналог у М.М. Бахтина и М.К. Мамардашвили, названный зазором длящегося опыта, интересен тем, что он дважды занимает промежуточное положение «между». Во-первых, физически — между соседними активными фазами актуального движения. Во-вторых, методологически — между механицизмом и целесообразностью. А. Бергсона не устраивала ни идея «чистого движения», ни идея «направленности». Он, по его словам, искал глубже. Порыв — это преодоление и того и другого, его следовало бы назвать прорывом к свободе, подчиняющимся психологической причинности и требующим усилия.

Итак, жизненное или живое движение (внешнее и внутреннее) — это ищущий себя смысл, опробующий и воплощающий его. (Такая характеристика живого движения похожа на положение Б. Спинозы о том, что память — это ищущий себя интеллект.) Благодаря своей исходной гетерогенности, живое движение приобретает (порождает) знаковые, символические и другие функции. Механическому движению символическую функцию можно лишь приписать. Ее можно приписать и вещи. Тогда она, становясь символом, оказывается столь же идеальной, сколь и материальной. Это сюжет П.А. Флоренского.

Проделанный экскурс в недавнюю историю советской психологии, как и реминисценции, связанные с А. Бергсоном, имеют двойное назначение. Во-первых, показать, насколько трудно в ходе исследования преодолевается сковывающая воображение предвзятая схема. Во-вторых, как наличие такой схемы мешает авторам увидеть именно то, что они ищут, если это искомое найдено не ими самими. Впрочем, в науке это не такой уж редкий случай. С начала 50-х гг. коллега и друг П.Я. Гальперина А.В. Запорожец в контексте исследования развития произвольных движений и навыков наблюдал редукцию ориентировочных и исполнительных движений и действий. В конце 50-х гг. В.П. Зинченко и М.С. Шехтер начали изучение трансформации сукцессивных перцептивных процессов, направленных на формирование образа, в опознавательные, симультанные акты. В этих исследованиях П.Я. Гальперин и В.В. Давыдов выделяли лишь факты сокращения и редукции перцептивных действий, но оставляли в стороне гипотезы о механизмах симультанизации восприятия и узнавания. Остановимся на этом подробнее.


* * *

Идея о связи восприятия с действием очень давняя. Кажется, Пифагор уподобил глаз палке, с помощью которой слепой ощупывает пространство. Удивление психологов тем, что человек может мгновенно воспринимать сложные зрительные сцены, стало стимулом для изобретения тахистоскопа. Усовершенствование техник регистрации движений глаз позволило обнаружить, что они наблюдаются после тахискоскопических предъявлений, при представливании, во время сновидений, при мысленном решении многих, прежде всего пространственных задач и т.п. Новые данные принесло использование цветовой модуляции, изображений, стабилизированных относительно сетчатки. Благодаря модуляции изображение не исчезало и испытуемым можно было предъявлять сложные зрительные и интеллектуальные задачи. Оказалось, что они не испытывают трудностей при решении задач на построение образов, опознание, поиск, манипулирование фигурами и т.п. Удивило то, что при решении перечисленных задач обязательны малоамплитудные движения глаз, хотя они не приводят ни к смещению изображения относительно сетчатки, ни к смещению глаза относительно изображения, как в условиях свободного рассматривания. Если такие движения запрещались, и испытуемый выполнял инструкцию, то задачи не решались. Была выдвинута гипотеза, что такие движения глаз индуцируют изменения чувствительности различных участков сетчатки, находящихся под релевантными задачам участкам изображения. Этот механизм был назван механизмом функциональной fovea centralis, а движения глаза названы викарными, замещающими движения глаз в условиях свободного рассматривания (см. более подробно Зинченко В.П., Вергилис Н.Ю., 1969). Помимо того, что этот факт интересен сам по себе, он еще иллюстрирует возможность быстрого, так сказать «на ходу» образования нового функционального органа.

Я не стал бы отрицать, что обнаруженный новый механизм внимания (функциональная фовеа) представляет собой «чистую» активность духа, «чистую» направленность на свои объекты, но не могу согласиться с тем, что такое внимание не является предметной деятельностью. Просто для осуществления этой деятельности внимания используются другие средства, другой алфавит моторных операций.

В упомянутом цикле исследований восприятия в условиях стабилизации изображений относительно сетчатки значительно более рельефно, по сравнению с условиями свободного рассматривания, выступила способность зрительной системы к оперированию, манипулированию и трансформациям зрительных образов. При предъявлении двойных изображений и изображений, провоцирующих иллюзии, испытуемые видели одно и то же изображение то как плоское, то как объемное, то как неподвижное, то как движущееся; ординарные фигуры воспринимались как невозможные (в духе фигур Л. Пенроуза и Р. Пенроуза); мелькающие светлые полоски воспринимались не просто как кажущееся движение, а как объемный, вращающийся вокруг своей оси прямоугольник. Последнее происходило, потому что в зрительном поле испытуемого, наряду с кажущимся движением, возникал его послеобраз, идущий в противоположном направлении. И то и другое движение объединялись в целую фигуру, вращающуюся в пространстве. (Когда мы с Н.Ю. Вергилесом в 1967 г. , публикуя эти результаты в «Вопросах философии», назвали глаз демиургом, адепты фантомной теории отражения упрекали нас в отступничестве от этой теории.) Причиной всех приведенных «фокусов сотворения мира» была работа функциональной фовеа, индуцируемая викарными движениями глаз. Мы с Н.Ю. Вергилесом и Е.А. Ретановой (1968) воочию наблюдали (будучи сами испытуемыми) процедуры и операции визуального мышления, неотъемлемым свойством которого является порождение новых форм, несущих смысловую нагрузку и делающих значение видимым. В опытах наглядно проявилось наличие избыточного числа степеней свободы образа по отношению к оригиналу. Новые формы рождались на глазах и сменяли одна другую, как бы выжимались одна из другой. Испытуемые были поражены, им казалось, что в маленькой присоске, прикрепленной к глазу (ее вес был около 1 г) помещен проектор, с помощью которого предъявляются все новые картинки. Появление новых форм стимулировалось невозможностью соотнесения предъявленного с помощью присоски воспринимаемого поля с более широким контекстом видимого мира. В такой ситуации воспринимаемое поле было подобно описанному Дж. Гибсоном феномену динамичного «видимого поля», возникающему при отстройке от видимого мира. Напрашивается аналогия с поэтическими образами, о которых О. Мандельштам сказал, что они «так же как и химические формулы пользуются знаками неподвижности, но выражают бесконечное движение» (1987, с.160). Подчеркнем еще раз, что такое движение образов связано с особым алфавитом глазной (и не только) моторики, имеющим некоторое сходство с быстрыми движениями глаз (REM).

Резюмируя изложенный цикл исследований, следует сказать, что в психологии имеется достаточно оснований для того, чтобы дифференцировать исполнительные, перцептивные, опознавательные, умственные действия и их, так сказать, моторное обеспечение или алфавит. С этой точки зрения, так называемые идеальные, психические, умственные действия, вопреки прогнозу П.Я. Гальперина, оказываются доступными для инструментальных экспериментальных исследований. Последние свидетельствуют о том, что сокращения и редукция движений при формировании тех или иных действий на деле представляют собой не более, чем смену моторного алфавита их выполнения. Именно за этот счет происходит повышение скорости, эффективности когнитивных актов.

Обратимся к когнитивной психологии, где на материале исследований кратковременной зрительной и слуховой памяти обнаружена широчайшая номенклатура преобразований входной информации и приведения ее к виду, пригодному для решения тех или иных перцептивных, опознавательных, поисковых, мнемических и интеллектуальных задач. Назовем лишь некоторые из них: сенсорный регистр, иконическая память, сканирование, фильтрация, опознание, манипулирование элементами и целыми образами, семантическая обработка, внутренняя вербализация, повторение, хранение, воспроизведение и т.п. Решение каждой отдельной задачи требует различной комбинации того или иного набора функциональных блоков, осуществляющих соответствующие данной задаче преобразования. В настоящем контексте нас интересует, возможно ли оперирование и манипулирование символической информацией, предъявляемой в таких режимах, когда участие вербализации в форме громкой или внутренней речи невозможно? Ответ был получен в исследованиях В.П. Зинченко, Г.Г. Вучетич (1970) и Е.И. Шлягиной (1975). Испытуемым ставилась задача определения отсутствующего элемента в заранее известном наборе случайно предъявляемых цифр, которые предъявлялись последовательно, «в затылок» друг другу. Интервалы между предъявлением соседних цифр были таковы, что не могло быть и речи о любой форме их вербализации. В самом предельном режиме испытуемым предъявлялось 9 цифр за 850 мс, а десятую он должен был определить. Даже в этом режиме испытуемые давали довольно высокий и статистически достоверный процент правильных ответов. Подтвердилась гипотеза о том, что человек способен оперировать и манипулировать (преобразовать случайный ряд в натуральный, просканировать его, определить отсутствующую цифру и т.п.) построенными, но еще не реализованными вовне (в данном случае — невербализованными) моторными схемами-программами. Для когнитивной психологии такие результаты не являются ни неожиданными, ни уникальными. То же относится к возможности оперирования и манипулирования невизуализированными схемами возможных образов (см. Беспалов Б.И., 1984).

Значит, человек может работать с образом, но без образа, со словом, но без слова. Это похоже на мандельштамовский «шепот раньше губ». Он раньше внутренней речи, которая хорошо регистрируется с помощью электродов, приклеенных к нижней губе. И здесь я должен сказать, что возможность такой ситуации в свое время обсуждалась А.А. Потебней, а недавно — В.В. Бибихиным (см. В.П. Зинченко, 2005б). Подобные формы оперирования схемами, давая вполне достоверные результаты, чаще всего не осознаются испытуемыми, оставляя, в лучшем случае, ощущения порождающей активности, которые не поддаются расшифровке. Оперирование схемами несводимо к простой комбинаторике. Часто это извлечение или придание нового смысла. Когда речь идет об оперировании в пространстве внешних или внутренних форм, то между ними возможно образование ассоциаций или бисоциаций в том смысле, в котором о них говорилось выше. В этом же пространстве возможны и превращения форм и рождение новых форм, приобретающих новые смыслы и делающих значения видимыми. Перейдем от когнитивной психологии к психологии действия.

Мы на собственном опыте знаем, что возможно проигрывания действия до действия (семь раз отмерь…), хотя это не гарантирует от ошибок. Предложенные к настоящему времени модели построения движений и действий включают в свою ткань большое число когнитивных компонентов: образ ситуации, образ действия, схемы памяти, блоки сравнения, коррекции, контроля, интегральные и дифференциальные программы реализации действия и т.п. (см. Н.Д. Гордеева, 1995). Подтвердилось давнее высказывание Ч. Шеррингтона, локализовавшего элементы памяти и предвидения на завершающих участках действия, равно как и положение С.Л. Рубинштейна, что в действии можно найти зачатки всех элементов психологии. Оказалось, что живое движение (действие) — не просто «клеточка» развития, а «живое существо», как характеризовал его Н.А. Бернштейн. Это «существо» не только реактивно, эволюционирует, инволюционирует. Биодинамическая ткань живого движения не только связана с чувственной тканью регулирующего его образа, но и обладает собственной чувствительностью. Вместе они образуют то, что А.В. Запорожец назвал чувствительностью движения. Последняя неоднородна: имеется чувствительность к ситуации и чувствительность к осуществляющемуся или потенциальному движению. Обе формы чувствительности регистрируются со сдвигом по фазе. Их чередование во времени осуществления даже простого движения руки происходит 3-4 раза в секунду. Такое чередование обеспечивает основу элементарных рефлексивных актов, содержание которых составляет сопоставление ситуации с промежуточными результатами действия и возможностями его продолжения, т.е. ситуация дана, а далее — оценка: могу / не могу. Подобные акты названы фоновой рефлексией, котороая, разумеется, неосознаваема (Гордеева Н.Д., Зинченко В.П., 2001).

Таким образом, число парадоксов увеличивается: слово без слова, образ без образа, действие без действия и рефлексия без сознания. Точнее, рефлексия осуществляющаяся на бытийном уровне сознания, образующими которого являются биодинамическая ткань действия и чувственная ткань образа (Зинченко В.П., 2006).

Наличие фоновой рефлексии в структуре действия свидетельствует о том, что оперирование, манипулирование и преобразования — превращения моторных схем не являются механическими. Чувствительность к возможностям выполнения моторного акта есть основание начальных форм становления самости и более поздних форм самоидентификации индивида. Чередование, кружение двух видов чувствительности к ситуации, к себе, к ситуации, к себе… есть препятствие для полной автоматизации и механического выполнения действия и залог его постоянного совершенствования. Совершенствование действия по сути представляет собой порождение нового действия. В свое время Н.А. Бернштейн проницательно заметил, что «упражнение есть своего рода повторение без повторения» (1990, с.387).

Можно предположить, что подобные моторные схемы до поры до времени остаются амодальными, неспецифическими, хотя по своему происхождению они гетерогенны, а по своему потенциальному функционированию — гертерономны, полимодальны. Как и функциональные органы, о которых писал А.А. Ухтомский, моторные схемы существуют виртуально и наблюдаемы лишь в исполнении. Их количество, равно как и количество слов и образов, которыми обладает индивид, едва ли поддается исчислению. Н.А. Бернштейн назвал «словарь» двигательных блоков (схем) «фонотекой», при этом он предложил понимать корень слова «фон» не как звук, а в буквальном смысле слова «фон». В зависимости от задач моторные схемы могут реализовываться, порождая то слово, то образ, то действие. Применительно к слову, перефразируя неологизм В.Л. Рабиновича «звукобуквовид», можно сказать, что имеются схемы, порождающие звукослововид, — вид не только чтения, но и написания. В этом смысле их можно даже назвать потенциально синестетическими. Используя в этом контексте термин «синестезия», мы имеем в виду нечто большее, чем «образные состояния» или внутреннюю способность к межмодальному взаимодействию, слиянию, трансляции в сфере восприятия (Г. Хант). Ближе к нашему пониманию, например, слияние кинестетики, артикуляции и жеста при порождении речевого высказывания, которое также является своего рода синестезией. Имеются данные, позволяющие представить себе синестезию или возможное внутреннее слияние моторики (в нашем случае моторных схем) с другими сенсорными модальностями. Г. Хант приводит данные о синестетичности языка и о связи синестезии с мышечным тонусом (2004, с.241). Хотя пока еще неясно, как моторные схемы, предназначенные, например, для экстериоризации пространственного образа (его каркаса) соединяются с сенсорной чувственной тканью, облекаются в нее? Причем облекаются тканью не кинестетической или биодинамической, а именно сенсорной. Как пространственный образ «одевается светом молнии»? Ведь свет и цвет являются строительным материалом не только живописных, но и литературных произведений, например, прозы М. Булгакова. Для ответа на такие и подобные вопросы необходимы более детальные знания о живом движении. Неудача А. Бергсона, давшего блистательное описание интуиции, в ее анализе, не в последнюю очередь, сопряжена с его постулатом о неделимости движений, с недооценкой конструктивных функций движения в построении внутреннего мира индивида. Сегодня посредством микроструктурных и микродинамических методов исследования живого движения в нем выделены волны и кванты, показано наличие чувственной ткани, фоновой рефлексии, но все еще не преодолен предрассудок, что живое движение несет лишь утилитарные функции исполнения. Конечно, предстоит еще большая работа по выявлению возможных соответствий когнитивных алфавитов и алфавитов моторных схем. Пока исследования «когнитивистов» и «мотористов» редко пересекаются. Уроки Н.А. Бернштейна и А.В. Запорожца все еще недостаточно усвоены.

На этом оборвем краткий экскурс в сферу образных явлений, когнитивной психологии памяти, психологии действия. Хотя при их изучении не преследовались «в лоб» задачи анализа творчества как такового, но довольно выпукло выступали акты порождения нового: образа, воспоминания, действия. Я уверен, что накопленные в экспериментальной психологии данные, относящиеся к микрогенезу, микроструктуре, микродинамике, наконец, к функциональной структуре самых разнообразных психологических процессов и феноменов должны учитываться при попытках анализа творческого акта, к которому давно пора вернуться.


* * *

Выше говорилось, что даже живое движение — это ищущий себя смысл и только благодаря найденному смыслу оно может осуществлять свои внешние и внутренние конструктивные функции. Создаваемые внешние формы или новообразования будут тем совершеннее, чем богаче их внутренние формы, неотъемлемым компонентом которых является осмысленное слово. И не только. Моторные схемы еще до своей реализации омываются «кровеносной системой смыслов». А смысл есть со-мысль, замысел соответствующей перцептивной, двигательной или умственной задачи.

Мы приходим к тому, что путь к образу, к действию, к слову начинается со смысла, замысла, мысли, в основе которых лежит все то же слово, будь оно внутренним, безмолвным, или даже невербальным. И путь этот весьма труден. В свое время А. Бергсон говорил, что самое трудное — перейти от схемы к образу, в том числе и к художественному, поэтическому, музыкальному… Если такой переход осуществляется, то порожденный образ сам становится мыслью и текстом. То же относится и к действию. Можно согласиться с Э. Клапаредом, что размышление запрещает речь. Но оно не запрещает, а предполагает слово, пусть и содержащееся во внутренней форме образа или действия. Имеются авторитетные свидетельства художников и музыкантов, что в основе замысла их произведений лежит слово.

Обратимся вновь к метафоре тигля В. Гумбольдта, которая была представлена как некоторое пространство (образно-концептаульная модель), в котором переплавляются, смешиваются, разъединяются и приобретают новые очертания внутренние формы слова, действия и образа. В нем «внутренний огонь, пламенея то больше, то меньше, то ярче, то приглушенней, то живее, то медленней переливается в выражение каждой мысли и каждой рвущейся вовне череды образов» (1984, с.105). Л. Витгенштейн, более чем 100 лет спустя после Гумбольдта, писал Б. Расселу: «Моя логика вся в плавильном тигле (in the melting-pot)». Позже он комментирует ее: «Через полмесяца из расплавленной неопределенности выделяются очертания совсем не похожие на то, что понимал под логикой Рассел» (см. В.В. Бибихин, 2005, с.29). Замечу, что в плавильном тигле Витгенштейна переплавились в неопределенность, в некий, видимо, плодотворный хаос именно логические формы. В плавильном тигле именно таким образом «рой превращается в строй» (метафора Андрея Белого). Расплавленная неопределенность до превращения ее в строй, в образ, в действие, в слово является немой, работа с ней не оставляет «говорящих следов» (Н.Н. Волков). А молчаливые — необратимо утрачены. Ее результат нередко является в форме озарения, инсайта.

В этом пункте открывается простор для гипотез (новых метафор и фантазий) относительно того, что происходит в плавильном тигле. О гипотезе «волшебной алхимии» говорилось выше, когда живые внутренние формы, понимаемые либо как бисоциации, либо как моторные схемы, уподоблялись взаимодействующим структурным органическим молекулам. Во внутренних формах представлены операциональные, перцептивные (предметные) и концептуальные значения, а омывающий их смысл выполняет функцию катализатора и фермента. Они помогают преодолевать инертность, а иногда и косность внутренних форм, ускоряют и усугубляют из взаимодействия, превращения форм, распад, образование новых, своего рода «межвидовое скрещивание». Как писал Гумбольдт, эти процессы идут то живее, то медленнее (иногда — годами!). Их направляет «детерминирующая тенденция», «стремление к хорошей форме», стремление к «внешнему совершенству и внутреннему оправданию», «доминанта души» и т.п.

Возможна и физическая метафора. Физик В.И. Кошкин сделал к этой части текста следующее примечание: «В физике фазовых переходов (плавление — в частности) есть такой феномен. Прежде, чем жидкость закристаллизуется, еще при температуре чуть-чуть меньшей, чем температура кристаллизации, в жидкости возникают некие «рои», внутренняя структура которых очень близка к структуре кристалла. Эти рои возникают и распадаются, пока, наконец, не образуется т.н. «кристаллический зародыш», который уже является новой, твердой формой. В творчестве — очень похоже. В плавильном котле постоянно возникают и распадаются разные комбинации «фрагментов смыслов». Динамику этих виртуальных образований мы и фиксируем как творческий процесс, а момент инсайта, когда все вдруг ПРЕДСТАВЛЯЕТСЯ решенным, закристаллизовавшимся — это результат творческого процесса».

Так или иначе в процессах творчества внутренние формы после переплавки переливаются во внешние формы, во внешнее выражение мысли, в том числе и в создание произведений искусства. Б.Л. Пастернак говорил, что самое сложное — это хаос. Искусство — это преодоление хаоса. Его современница Анна Ахматова выражала это менее академично. Она говорила о соре, из которого растут стихи, не ведая стыда. Похоже у О. Мандельштама: «…из тяжести недоброй / И я когда-нибудь прекрасное создам».

Как бы не называть это хаосом или сором, он состоит из внутренних форм, каждая из которых не просто содержит схему-программу потенциальной актуализации, а сама является такой программой. Конечно, моторная схема — это не кантовская трансцендентальная схема, но она обладает свойством превращаться в иное, например в перцептивную, мнемическую, интеллектуальную. Все они также должны рассматриваться как способы и методы соответствующих действий. Так же следует рассматривать и существенные (по выражению Б. Спинозы), живые, а не номинативные понятия, задающие способ воспроизведения объекта. Поэтому-то постоянно подчеркивается динамический характер внутренних форм; их называют живыми, энергийными, резонансными формами, формами силы. Еще раз подчеркну — творчество — это преодоление стихии сознания и бытия, преодоление хаоса, но хаоса не первобытного, а плодотворного, производного от чего-то ранее оформленного и находящегося в некотором смысловом пространстве. Точнее говорить не об исходном хаотическом, а о хаосоподобном, хаоидном состоянии, которое преодолевается художником. В нем отдельные смыслы суть капли. Радуга возникает из них; это — Смысл, но уже с большой буквы (метафора А. Белого.)

Переплавка в тигле, или кипение в котле cogito — это, конечно, яркие метафоры. Более адекватным для описания творчества является понятие «форма превращенная». Это понятие подразумевает не просто новую комбинацию уже имеющихся форм, а их декомпозицию, или, если угодно — деконструкцию и композицию — конструирование новых. Ведь, в конце концов, все наши психические или культурные акты: действие, образ, слово, аффект представляют собой превращенные формы. Их деконструкция есть средство освобождения от заученных орудийных действий, от шаблонной практики, культурных штампов, ограничивающих степени свободы человеческой моторики, перцепции, внимания, памяти, интеллекта и аффектов. Избыток степеней свободы, которым обладает каждая из перечисленных систем, питает создание нового. М.М. Бахтин говорил, что художник делится с нами избытком своего видения. Он видит не лучше нас, а иначе. Именно этот полезный избыток часто называют хаосом, например, перепроизводство лишних движений при формировании навыков. На самом деле они являются пробующими, поисковыми. То же «перепроизводство» наблюдается при сукцессивном, многоактном формировании образа в отличие от симультанного одноактного опознания. Хаос шевелится не только под уснувшими чувствами, но и под усвоенными действиями, понятиями, сложившимися образами.

Культура, конечно, упорядочивает, организует стихию и хаос, А. Белый сказал бы, заклинает хаос, но не уничтожает его. С.Л. Франк, в контексте размышлений о душе, характеризовал разумные волевые действия человека как нечто механическое, т.е. орудийное, сфабрикованное, и определял их как инстинкт «приличия». Вместе с тем он писал: «Под тонким слоем затвердевших форм рассудочной, культурной жизни тлеет незаметный, но неустанно действующий жар великих страстей — темных и светлых, который и в жизни личности и целых народов при благоприятных условиях может перейти во всепожирающее пламя» (1995, с.459). Сказанное соответствует высказыванию Ф. Ницше: «Культура — это тонкая яблочная кожура над раскаленным хаосом». В общем верно, как верно и то, что она может быть и панцирем. Тонкая кожура проницаема для стихии и хаоса. Закрытые культуры защищаются от хаоса и от других культур роговым панцирем или железным занавесом. Важно понять, что освобождение от культурных штампов и табу есть в то же время обращение к природным, стихийным силам, за которым необходимо следует их новое укрощение и преодоление.

На языке психологии проблема культуры и хаоса выступает в обличье проблемы опосредствованного и непосредственного. Демонстрация опосредствованности высших психических функций и сознания справедливо считается важнейшим достижением культурно-исторической психологии. Но мне кажется, что обращение Л.С. Выготского , а затем А.В. Запорожца к проблематике эмоций свидетельствует об их понимании значения непосредственного, стихийного, спонтанного в жизни человека. Овладение этими силами, конечно, важно, но столь же необходимо их раскрепощение. Мы интуитивно понимаем, что непосредственность человеческих реакций, поведения, мышления есть ценность. Ее не так легко достичь и, как заметил А. Бергсон, не так легко заметить. И.И. Блаубер приводит оценку концепции Бергсона, принадлежащую Е. Брейе: «К «непосредственным данным сознания» потому и нужно пробиваться «мощным усилием анализа», что прежде всего необходимо сломать мощную корку общих понятий, обыденных представлений, языковых стереотипов. То, что для человека наиболее привычно и в этом смысле «дано», — это именно опосредованность социально-политическими потребностями и языком. К непосредствованному путь долог, его можно достичь лишь в конечном итоге, после управления разного рода посредников, устранения пространственных форм, искажающих познание человеком самого себя. Вот почему требуется очищение и углубление внутреннего опыта, душевная работа, к которой призывает Бергсон. Рефрен его сочинений — идея о необходимости «снять наглазники», отодвинуть экран, снять завесу, заслоняющую человека от него самого, не дающую ему увидеть главное, что в нем есть» (2003, с.134-135). Невольно вспоминается «неслыханная красота» Б. Пастернака.

Для характеристики подобной душевной работы или духовно-практической деятельности в психологии используются термины: интроспекция, рефлексия, интериоризация и экстериоризация, идентификация, Я-концепция и т.п., которые не столько раскрывают, сколько скрывают ее сущность. Настоящий текст начался с упоминания И. Канта. Вспомним его и в конце. М.К. Мамрдашвили в качестве эпиграфа к своим «Кантианским вариациям» взял выражение Канта «…вяжущая сила самопознания…» и следующим образом прокомментировал ее: «Мне в этой связи сразу представляется образ какой-то массы энергетически напряженных элементов, которые, если они не приведены в связь, разорвут тебя или окружающий мир на части. То, что их соединяет в одну могучую единицу, излучающую энергию, и есть вяжущая сила самопознания. Когда она выполнила работу — текст излучает когерированный луч» (1997, с.15). Мы можем поместить эту массу в тот же котел cogito, о котором Мамардашвили писал в другом месте, но в котле плавится не внешний мир, пусть трижды превращенный, а — мое собственное Я, построенный мною микрокосм. И я про-извожу из себя не чужой, а свой собственный мир. Иное дело, что, отчуждаясь от меня, он становится миром объективным. Поэтому-то М.К. Мамардашвили характеризовал мышление Канта как «очень натуральное, как биение сердца или дыхание. Кант мыслил именно так, мышление было естественной функцией его организма… в случае Канта это не просто мышление, а опыт бытия — слава богу — записанный» (там же, с.7-8).

Приведенные размышления философов заставляют задуматься над тем, что речь идет о творчестве человека не искусственного, а естественного, что непосредственность творчества столь же значима, как и его опосредствованность. Культурно-историческая психология не всесильная в анализе творчества. Природа человеческая еще будет преподносить ей свои таинственные сюрпризы. Думаю, что проблема переосмысления соотношения непосредственного и опосредствованного в человеческой деятельности, возникающая перед культурно-исторической психологией, не столь уж дорогая плата за живость творимых человеком произведений, способность к внутренней пульсации, лежащей в основе их влекущей и приглашающей силы.

Как следует из изложенного, внутренние формы гетерогенны, т.е. каждая из них не является «чистой культурой». Парадокс и загадка состоят в том, как подобный гетерогенез, опирающийся на множественные гетерогенные формы, в итоге, так сказать, на выходе дает «чистейшие культуры» — внешние формы, порождает, «выплавляет» стиль. Стиль слова, живописи, скульптуры, музыки, танца, мышления и мысли, стиль поведения, наконец. Да и человек — это стиль! За каждым произведением угадывается (или не угадывается) богатое внутреннее содержание, богатство скрытых за ним внутренних форм. Не случайно Леонардо да Винчи сказал о живописи, что она есть «козе ментале» — ментальная вещь.

Сумеем ли мы увидеть в произведении искусства его волшебную алхимию, сумеем ли проникнуть, увидеть за чистейшими формами бахрому их внутренних форм, их смысл и значение? Это уже проблема нашей эстетической культуры, вкуса, богатства или бедности (иногда — дикости) нашей собственной внутренней формы. Интересны и поучительны соображения М.О. Гершензона: «Пленительность искусства — та гладкая, блестящая переливающая радугой ледяная кора, которою как бы остывает огненная лава художнической души, соприкасаясь с наружным воздухом, с явью… Но вместе с тем блестящая ледяная кора скрывает от людей глубину, делает ее недоступной; в этом — мудрая хитрость природы. Красота — приманка, но красота — и преграда… Для слабого глаза она непрозрачна: он осужден тешиться ею одной, — и разве это малая награда? Лишь взор напряженный и острый проникает в нее и видит глубины, тем глубже, чем он острей. Природа оберегает малых детей своих, как щенят, благодетельной слепотою. Искусство дает каждому вкушать по силам его: одному всю свою истину, потому что он созрел, другому часть, а третьему показывает лишь блеск ее, прелесть формы для того, чтобы огнепалящая истина, войдя в неокрепшую душу, не обожгла ее смертельно и не разрушила ее молодых тканей» (2001, сс.228-229).

Наша собственная внутренняя форма строится, расширяется и углубляется по мере активного, деятельного или созерцательного (напомню И.Г. Фихте: созерцание — синоним деятельности), медитативного проникновения во внутренние формы слова, символа, произведения искусства, другого человека, природы, наконец, своей собственной внутренней формы. Результатом такого проникновения — проникновения-диалога, сомыслия, сочувствия, сопереживания — является создание своего собственного интеллектуального, эмоционального, наконец, духовного тигля, котла cogito. Другими словами, речь идет о построении пространства собственной (и чужой) души и духа. Такое проникновение представляет собой важнейшее средство (и критерий) идентификации личности. Это совершенно особый тип работы, требующий уединения и медитации (служенье муз не терпит суеты). Бывает также, что познание или угадывание себя происходиит в «мгновение ока», как озарение. Марина Цветаева сказала: «Моя душа — мгновений след».


* * *

В заключение выскажу некоторые методологически соображения. Многие исследователи творчества рассматривали его как форму деятельности и вольно или невольно свое понимание последней делали средством изучения и объяснения творчества. Редко принималось во внимание, что понимание творчества является условием понимания деятельности. Это в свое время отчетливо сформулировал П.А. Флоренский: «Победа над законом тождества — вот что поднимает личность над безжизненной вещью и что делает ее живым центром деятельности. Но понятно, что деятельность, по самому существу ее, для рационализма непостижима, ибо деятельность есть творчество, т.е. прибавление к данности того, что еще не есть данность, и, следовательно, преодоление закона тождества» (1990, т.1, с.80). Далее П.А. Флоренский пишет, что возможность преодоления закона тождества имеется лишь у философии духовной, которая является философией идеи и разума, а не философией понятия и рассудка. Не будем спорить с Флоренским, тем более, что почти за 100 лет после написания этих слов, и та, и другая философия не слишком далеко продвинулись в анализе творчества. Однако к соображениям философа о недостаточности рационализма для познания деятельности давно следовало бы прислушаться. Аналогичные идеи высказывал и Н.А. Бердяев: «И всякий творческий акт по существу своему есть творчество из ничего, т.е. создание новой силы, а не изменение и перераспределение старой. Во всяком творческом акте есть абсолютная прибыль, прирост» (1989, с.355), т.е. то же прибавление к данности того, что не есть данность. Близкие мотивы мы находим у О. Мандельштама: «Чисто рационалистическая, машинная, электромеханическая, радиоактивная и вообще технологическая поэзия невозможна по одной причине, которая должна быть близка и поэту и механику: рационалистическая, машинная поэзия не накапливает энергию, не дает ее приращенья, как естественная иррациональная поэзия, а только тратит только расходует ее… Машина живет глубокой одухотворенной жизнью, но семени от машины не существует» (1987, с.197).

Результатом творчества является произведение, рассматриваемое М.К. Мамардашвили как феномен, обладающий вполне определенным онтологическим статусом. Таким же статусом обладает и символ. Вместе с тем Мамардашвили говорит о «квазипредметном» и «феноменологическом характере сознания». Вообще феномены сознания он называл «духовно-телесными образованиями», «третьими вещами» и считал их органами деятельности, которые ею самой же и порождаются. Будучи порождены деятельностью, они становятся относительно независимыми от нее и сами приобретают порождающие способности: действие рождает новое действие, образ, мысль, слово; образ рождает новый образ, действие, слово, мысль; мысль, как говорил А.С. Пушкин, думой думу развивает, т.е. рождает новую мысль, слово, действие; сознание рождает, замысливает новую деятельность и т.д. Все это опутано не рефлекторными кольцами механических связей и взаимодействий, а рефлексивными связями взаимного порождения. Психология давно имеет дело с подобными феноменами, например, в сфере перцепции, памяти, внимания, но изучает их по большей части вне контекста философской феноменологии, диалектической герменевтики и вне контекста исследований творчества. Психологи, сделавшие своей профессией творчество, или, как они предпочитают говорить, — креативность, редко связывают феномены озарения, инсайта и т.п. с изученными феноменами внимания, памяти (см., например, Ю.Б. Дормашев, В.Я. Романов, 1995; Б.Г. Мещеряков, 2004), а также с феноменами, изучаемыми в психологии действия (см. Н.А. Бернштейн; 1966, Н.Д. Гордеева, 1996; А.В. Запорожец, 1960).

Для лучшего понимания проблематики творчества необходимо привлечение, наряду с когнитивной психологией и психологией деятельности и действия, других подходов, прежде всего герменевтики и феноменологии.

Итак, творчество как до, так и после настоящего текста осталось тайной. Я не претендовал на ее разоблачение, а лишь пытался расширить рациональные аспекты его рассмотрения и не мистифицировать внерациональные. Нам вполне достаточно мистификаций в нашей собственной практике идентификации, о которой предупреждал Леонардо да Винчи: «Самый большой обман, который претерпевают люди, происходит из их собственных мнений». Леонид Андреев сказал об этом более категорично: «Человек рождается без зубов, без волос и без иллюзий. И сходит в могилу без зубов, без волос и без иллюзий». Последнее не относится к механизмам творчества. Уверен, что здесь новые иллюзии и фантазии не заставят себя долго ждать. На этой оптимистической ноте я закончу.

Литература


Бердяев Н.А. Философия свободы. Смысл творчества. М.: Правда, 1983.

Н.А. Бернштейн. Физиология движения и активности. М.: Наука. 1990.

Беспалов Б.И. Действие. Психологические механизмы визуального мышления. М.: МГУ. 1984.

Бибихин В.В. Витгенштейн: смена аспекта. М.: Ин-т философии, теологии и истории св. Фомы. 2005.

Бибихин В.В. Алексей Федорович Лосев. Сергей Сергеевич Аверинцев. М.: Ин-т философии, теологии и истории св. Фомы. 2004.

Блауберг И.И. Анри Баргсон. М.: Прогресс-Традиция. 2003.

Валери Поль. Об искусстве. М.: Искусство. 1976.

Гальперин П.Я. Развитие исследований по формированию умственных действий // Психологическая наука в СССР. Т.1. М: АПН РСФСР. 1959.

Гальперин П.Я. Психология как объективная наука. Москва-Воронеж: Моск. психолого-соц.ин-т. 1998.

Гершензон М.О. Гольфстрем. Ключ веры. Мудрость Пушкина. М.: АГРАФ. 2001.

Гордеева Н.Д. Экспериментальная психология исполнительного действия. М.: Тривола. 1995.

Гордеева Н.Д., Зинченко В.П. Функциональная структура действия. М.: МГУ, 1982.

Гордеева Н.Д., Зинченко В.П. Роль рефлексии в построении предметного действия // Человек. 2001. №6.

Гумбольдт В.ф. Избр.тр. по языкознанию. М.: Прогресс. 1984.

Давыдов В.В. Деятельностная теория мышления. М., 2005.

Деррида Ж. Разбойники // Журнальный зал / НЛО, 2005, №72, page 1 of 29

Дормашев Ю.Б., Романов В.Я. Психология внимания. М.: Тривола. 1995.

Дункер К. Качественное (экспериментальное и теоретическое) исследование мышления // Психология мышления. М.: Прогресс. 1965.

Запорожец А.В. Избр. психол. тр. В 2-х т. М.: Педагогика. 1986.

Зинченко В.П. Перцептивные и мнемические элементы творческой деятельности // Вопросы психологии. 1968, №4.

Зинченко В.П. Принцип активного покоя в мышлении и действии // Культурно-историческая психология. 2005, №1

Зинченко В.П. Таинство творческого акта // Бонифатий Михайлович Кедров. Избр. труды. Воспоминания. М.: Наука, 2005а.

Зинченко В.П. Миры и структура сознания // Вопросы психологии. 1991, №2.

Зинченко В.П. Мысль и слово. Подходы Л.С. Выготского и Г.Г. Шпета: продолжение разговора // Густав Шпет и современные проблемы гуманитарного знания. М.: Языки русской культуры. 2005б.

Зинченко В.П. Сознание как предмет и дело психологии // Методология и история психологии. 2006, №1.

Зинченко В.П., Вергилис Н.Ю. Проблема адекватности образа // Вопросы философии. 1967. №4.

Зинченко В.П., Вергилис Н.Ю. Формирование зрительного образа. М.: МГУ. 1969.

Зинченко В.П., Вергилис Н.Ю., Ретанова Е.А. Исследование перцептивных действий в связи с проблемой инсайта // Вопросы психологии. 1968. №4.

Зинченко В.П., Вучетич Г.Г. Сканирование последовательно фиксируемых следов в кратковременной зрительной памяти // Вопросы психологии. 1970. №1.

Кант И. Соч.: В 6-ти т. М.: Мысль. 1966.

Мамардашвили М.К. Кантианские вариации. М.: АГРАФ. 1997.

Мандельштам О. Слово и Культура. М.: Сов. писатель. 1987.

Мещеряков Б.Г. Память человека: эффекты и феномены. М.: ООО «Вопросы психологии». 2004.

Мусхелишвили Н.Л. , Шрейдер Ю.А. Значение текста как внутренний образ // Вопросф психологии. 1997. №3.

Непомнящая Н.И. К вопросу о психологических механизмах формирования умственного действия // Вестник МГУ. 1956. №2.

Ортега-и-Гасет Х. Размышления о «Дон Кихоте». М.: Политиздат. 1977.

Остин Дж. Избранное. М.: Идея-Пресс. 1999.

Петров М.К. Философские проблемы «науки о науке». Предмет социологии науки. М.: РОССПЭН. 2006.

Потебня А.А. Мысль и язык. М.: Лабиринт. 1999.

Флоренский П.А. Столп и утверждение истины. М.: Правда. 1990, т.1.

Франк С.Л. Предмет знания. Душа человека. М.: Наука. 1995.

Хант Г.Т. О природе сознания. М.: АСТ. 2004

Шехтер М.С. Зрительное опознание: закономерности и механизмы. М.: Педагогика. 1981.

Шопенгауэр А. Собрание сочинений в 5-ти томах. Т.1. М.: Московский клуб. 1992

Шлягина Е.И. Исследование семантических преобразований в кратковременной памяти. Диссерт. канд. по психологии. М., 1975.

Шпет Г.Г. Внутренняя форма слова. Иваново: ИГУ. 1999.

Koestler A. The Act of Creation. London. 1965.

1 Настоящая статья написана на основе докладов, прочитанных на Первой конференции Международного Общества по изучению культуры и деятельности (ISCAR). Севилья, сентябрь 2005 г., и на Международной конференции по когнитивной психологии. СПб, июнь 2006 г. Доклады и статья подготовлены при поддержке Российского фонда фундаментальных исследований. Грант №05-06 80509.





оставить комментарий
Дата12.10.2011
Размер0,5 Mb.
ТипДокументы, Образовательные материалы
Добавить документ в свой блог или на сайт

Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rudocs.exdat.com

Загрузка...
База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2017
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Анализ
Справочники
Сценарии
Рефераты
Курсовые работы
Авторефераты
Программы
Методички
Документы
Понятия

опубликовать
Загрузка...
Документы

наверх