Советский писатель icon

Советский писатель


Смотрите также:
М.: Советский писатель, 1977...
Дон Кихоты 20-х годов: «Перевал» исудьба его идей. М.: Советский писатель, 1989. 400 с...
Лидия яновская творческий путь Михаила Булгакова москва советский писатель...
Современные русские писатели...
Author Name "Marina Vlady. Vladimir ou le vol arrete"...
М., "Советский писатель", 1982...
Гранин Д. Зубр. Л.: Советский писатель, 1987...
Новости  
Золотой Теленок (полная версия)...
Г. С. Верейского Один из наших знаменитых земляков, тех...
Э. В. Померанцева Абрам Новопольцев...
Григорьевич Антокольский (1896-1978), русский поэт двадцатого века...



страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   13
вернуться в начало

В Москве


В конце сентября 1921 года, после недолгих странствий — Владикавказ, Тифлис, Батум, Киев — Михаил Булгаков приезжает в Москву, навсегда. Почти сразу же находит работу. Теперь он секретарь литературного отдела Главполитпросвета — Лито. Свой первый приход в Лито в «Записках на манжетах» описал так:

«Из-за двери слышались голоса: ду-ду-ду...

Закрыл глаза на секунду и мысленно представил себе. Там. Там вот что: в первой комнате ковер огромный, письменный стол и шкафы с книгами. Торжественно тихо. За столом секретарь, вероятно, одно из имен, знакомых мне по журналам. Дальше двери. Кабинет заведующего. Еще большая глубокая тишина. Шкафы. В кресле, конечно, кто? Лито? В Москве? Да, Горький Максим. На дне. Мать. Больше кому же? Ду-ду-ду... Разговаривают... А вдруг это Брюсов с Белым?..

И я легонько стукнул в дверь. Ду-ду-ду прекратилось, и глухо: Да! Потом опять ду-ду-ду. Я дернул за ручку, и она осталась у меня в руках. Я замер: хорошенькое начало карьеры — сломал! Опять постучал. Да! Да!

— Не могу войти! — крикнул я.

В замочной скважине прозвучал голос:

— Вверните ручку вправо, потом влево, вы нас заперли...

Вправо, влево, дверь мягко подалась и...

...Да я не туда попал! Лито? Плетеный дачный стул. Пустой деревянный стол. Раскрытый шкаф. Маленький столик кверху ножками в углу. И два человека. Один высокий, очень молодой, в пенсне. Бросились в глаза его обмотки. Они были белые. В руках он держал потрескавшийся портфель и мешок. Другой, седоватый старик с живыми, чуть смеющимися глазами, был в папахе, солдатской шинели. На ней не было места без дыры, и карманы висели

79


клочьями. Обмотки серые, и лакированные бальные туфли с бантами.

Потухшим взором я обвел лица, затем стены, ища двери дальше. Но двери не было. Комната с оборванными проводами была глуха... Как-то косноязычно:

— Это... Лито?

— Да.

— Нельзя ли видеть заведующего?

Старик ласково ответил:

— Это я».

Строго говоря, «седоватый старик» был не заведующим, а заместителем заведующего: официально литературным отделом заведовал А. С. Серафимович. Но Серафимович сюда почти не заходил, а вскоре надолго уехал — во Владикавказ, работать над «Железным потоком». В остальном события описаны, по-видимому, вполне точно 1. Булгаков тут же был назначен секретарем Лито и в кабинете, расположенном выше, незамедлительно утвержден.

«Молодой бушевал вокруг старого и хохотал.

— Назначил? Прекрасно. Мы устроим! Мы все устроим!

Тут он хлопнул меня по плечу:

— Ты не унывай! Все будет.

Я не терплю фамильярности с детства и с детства же был ее жертвой. Но тут я так был раздавлен всеми событиями, что только и мог сказать расслабленно:

— Но столы... стулья... чернила, наконец!

Молодой крикнул в азарте:

— Будет! Молодец! Все будет!

И, повернувшись в сторону старика, подмигнул на меня:

— Деловой парняга! Как он это про столы сразу! Он нам все наладит!

«Назн. секр.» Господи! Лито. В Москве. Максим Горький... На дне. Мать... Шехерезада...»

Эта глава «Записок на манжетах» называется «После Горького я первый человек» и заканчивается так:

«Молодой тряхнул мешком, расстелил на столе газету и высыпал на нее фунтов пять гороху.

— Это вам. Четверть пайка».

О работе Лито и о работе Булгакова в Лито известно мало. Вторая часть «Записок на манжетах», цитируемая

1 Существуют мемуары «высокого, очень молодого» — писателя и журналиста А. Эрлиха (Эрлих А. Нас учила жизнь. М., 1960, см. с. 13—14 и далее).

80


здесь, сохранилась, как и вся ранняя автобиографическая проза Булгакова, неполно, фрагментарно, в очень несовершенной журнальной публикации 20-х годов («Россия», 1923, № 5). И все-таки в этих «Записках» есть прелюбопытные вещи. Ну вот хотя бы портрет в главе «Первые ласточки», в которой описано, как в Лито появляются первые посетители:

«Из Сибири приехал необыкновенно мрачный в очках, лет двадцати пяти, сбитый так плотно, что казался медным.

— Идите наверх... (Т. е. оформляться на работу. — Л. Я.).

Но он ответил:

— Никуда я не пойду.

Сел в угол на сломанный, шатающийся стул, вынул четвертушку бумаги и стал что-то писать короткими строчками. По-видимому, бывалый человек».

«Бывалый человек» не назван, но, конечно, это Всеволод Иванов, уже пишущий, уже написавший свои первые произведения о гражданской войне — рассказ «Партизаны» (к тому времени уже опубликованный) и даже повести «Бронепоезд 14-69» и «Цветные ветра», опубликованные чуть позже...

А Булгаков? Что писал Михаил Булгаков? В «Записках на манжетах», рассказывая о первых своих шагах в роли секретаря Лито, шутливо заметил: «Историку литературы не забыть: В конце 21-го года литературой в Республике занимались три человека: старик (драмы; он, конечно, оказался не Эмиль Золя, а незнакомый мне), молодой (помощник старика, тоже незнакомый — стихи) и я (ничего не писал)».

Но Булгаков писал. Жаловался сестре в одном из писем: «...буквально до смерти устаю... Ни о каком писании не думаю. Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем». И тем не менее работал, — как всегда, много, самоотверженно и яростно.

Задумал историческую драму о Николае и Распутине — о событиях 1916—1917 годов (писал матери в ноябре 1921-го: «Лелею мысль создать грандиозную драму в пяти актах к концу 22-го года. Уже готовы некоторые наброски и планы. Мысль меня увлекает безумно»). Возобновил работу над «Записками земского врача» («Может выйти солидная вещь», — из того же письма матери).

Написал «Необыкновенные приключения доктора» — вероятно, осенью 1921 года, а может быть, зимой 1921—

81


1922-го. Летом 1922 года они опубликованы в журнале «Рупор». Написал (или привел в порядок, если наброски были сделаны раньше) первую — владикавказскую — часть «Записок на манжетах»: в газете «Накануне» большой кусок из «Записок» появился в июне 1922 года. Писал не дошедшие до нас «художественные фельетоны» — о Некрасове и о Пушкине.

И все-таки более всего его мысли и время занимал роман. В ту первую московскую осень Михаил Булгаков писал роман, и назывался этот роман так: «Недуг».

Роман был начат в Киеве в 1918 или 1919 году. В апреле 1921 года, из Владикавказа, Булгаков писал Надежде: «В Киеве у меня остались кой-какие рукописи... а в особенности важный для меня черновик «Недуг».

Однако на протяжении 1920 года Булгаков к этому роману, по-видимому, не возвращался. Любопытно, что Ю. Слезкин, уехавший из Владикавказа в последних числах 1920 года, о романе «Недуг» ничего не знал, для Слезкина, сколько можно судить по его дневниковым воспоминаниям, этот замысел Булгакова возник позже — осенью 1921 года, в Москве.

По-видимому, в 1920 году главной литературной работой Булгакова были «Братья Турбины», на время оттеснившие и, может быть, поглотившие образы и идеи романа.

Но уже в начале 1921 года Булгаков снова обращается к роману. «Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь» (К. П. Булгакову, 1 февраля 1921 года); «Сейчас я пишу большой роман по канве «Недуга» (ему же, 16 февраля 1921-го). И вот уже из Москвы, матери, 17 ноября 1921 года: «Обрабатываю «Недуг». Но времени, времени нет!»

С этими письмами Михаила Булгакова, в которых так часто упоминается «Недуг», тогда еще не опубликованными письмами, Надежда Афанасьевна Земская познакомила меня весной 1968 года. Письма были собраны и сохранены ею, многие из них, как мог заметить читатель, адресованы ей.

Надежде Афанасьевне в ту пору шел восьмой десяток, и груз лет она уже несла с трудом. Когда она неторопливо поднималась, чтобы достать фотографии и бумаги, было видно, что рукам ее не хочется оставлять удобные подлокотники кресла и ногам ее тяжелы считанные шаги от кресла к шкафу. Но ее глаза — живые, быстрые, насмешливые (и насмешливостью, говорят, похожие на глаза бра-

82


та) — смотрели на меня заинтересованно. Она многое помнила, охотно рассказывала, и рассказ ее был остер, интересен, точен. Хотя рассказывала она явно не все, что помнила, испытующе присматриваясь к собеседнику и как бы спрашивая: а довольно ли вы, молодые исследователи, сделали сами, чтобы вам рассказывать все?

Искусство расспрашивать требует и опыта, и знаний. О многом тогда я не умела спросить, о чем теперь, когда Надежды Афанасьевны нет, уже никогда и ни у кого не спросишь. Но загадочное название «Недуг» меня занимало очень. В архивах писателя произведения с таким названием не было; роман (а роман был, по крайней мере вчерне, написан: обрабатываю «Недуг») не мог исчезнуть бесследно — замыслы Булгакова вообще не исчезали бесследно. Надежда Афанасьевна должна была хоть что-нибудь об этом романе знать!

Она знала. И не делала из этого тайны. Она назвала повесть «Морфий»... И потому ли, что я поняла ее сразу, когда слово, кажется, еще висело в воздухе, или потому, что ужасно сконфузилась (как можно было самой не сопоставить очевидное: «Недуг» — «Морфий»!), глаза Надежды Афанасьевны потеплели, взглянули на меня одобрительно, благосклонно, и возникло наконец то душевное соприкосновение — контакт, без которого все эти встречи, беседы и расспросы ничего не дадут...

В дальнейшем, однако, роман Булгакова «Недуг», частично сохранившийся в виде его повести «Морфий», еще долго оставался неузнанным. М. О. Чудакова выдвинула версию, что «Недуг» исчез полностью, бесследно: «Ни одной страницы того романа, над которым работал Булгаков в 1921 году, не уцелело» 1. Мнение это, дававшее простор для предположений и «реконструкций», было подхвачено другими авторами 2.

Попробую, однако, подсказанную мне Надеждой Афанасьевной точку зрения пояснить.

Повесть «Морфий» рассказывает о судьбе сельского врача Сергея Полякова, человека интеллигентного, хорошего, порядочного, но безвольного и слабого, попробовавшего наркотик и не нашедшего в себе сил противостоять ему. Клиническая картина постепенного, неотвратимого,

1 Чудакова М. О. К творческой биографии М. Булгакова. «Вопросы литературы», 1973, № 7, с. 243.

2 См.: Чеботарева В. А. К истории создания «Белой гвардии». «Русская литература», 1974, № 4; Ingold F.-P. «Schweizer Monatshefte", Zurich, 1974 Juli, № 4, S. 277—278.

83


стремительного распада личности и гибели человека, ставшего морфинистом, дана с безукоризненной медицинской точностью и по-булгаковски художественно верно и впечатляюще.

При жизни писателя «Морфий» был опубликован только однажды — в декабре 1927 года, в тонком и не слишком популярном ведомственном журнале «Медицинский работник». Том самом, в котором в 1925—1926 годах печатались «Записки юного врача». Повесть сохранилась только в этой публикации, рукописи «Морфия» нет. В журнале датирована: «1927 г. Осень». Возможно, дата принадлежит Булгакову.

Но вчитайтесь внимательно, и вы увидите, что повесть двуслойна — и образно, и композиционно. И не только двуслойна — двустильна. По сути, это два произведения, вложенные одно в другое.

Обрамляющие страницы — рассказ доктора Бомгарда — написаны уверенно, с характерным для зрелого Булгакова интонационным ритмом. Они автобиографичны и являются как бы продолжением «Записок юного врача». Молодой врач, здесь получивший фамилию Бомгард, пробыв полтора года на «глухом, вьюжном участке» (Булгаков, как и герой «Записок юного врача», прослужил там год), переводится наконец в уездный город:

«О, величественная машина большой больницы на налаженном, точно смазанном ходу! Как новый винт по заранее взятой мерке, и я вошел в аппарат и принял детское отделение. И дифтерит и скарлатина поглотили меня, взяли мои дни. Но только дни. Я стал спать по ночам, потому что не слышалось более под моими окнами зловещего ночного стука, который мог поднять меня и увлечь в тьму, на опасность и неизбежность. По вечерам я стал читать (про дифтерит и скарлатину, конечно, в первую голову, а затем почему-то со странным интересом Фенимора Купера) и оценил вполне и лампу над столом, и седые угольки на подносе самовара, и стынущий чай, и сон, после бессонных полутора лет...»

Обрамляющий рассказ доктора Бомгарда, по-видимому, и был написан осенью 1927 года, когда Булгаков, уже автор «Белой гвардии» и «Дней Турбиных», работавший в ту пору над «Бегом», уступая настойчивым просьбам редакции журнала «Медицинский работник», готовил произведение в печать.

Но основная часть повести — дневник погибающего от морфинизма Сергея Полякова — написана совсем иначе и

84


несет на себе отчетливые следы другого, более раннего периода в творчестве Михаила Булгакова.

Стиль этого дневника отрывочен, фрагментарен. Здесь часты прочерки, отточия... Так был написан ранний рассказ Булгакова «Красная корона». Так написаны и другие дошедшие до нас самые ранние сочинения писателя — «Необыкновенные приключения доктора» и «Записки на манжетах» (особенно первая часть «Записок»). Все это тоже было в форме исповеди, записей, дневников...

Можно обратить внимание на некоторую странность для Булгакова самой темы. Дело в том, что Булгакова никогда не интересовала патология сама по себе. В пору подготовки «Морфия» в печать на его рабочем столе лежал незаконченный «Бег», и безумие генерала Хлудова в «Беге» раскрывалось с огромной социально-художественной силой — безумие как расплата за преступления перед Россией, безумие-приговор. Ранний рассказ «Красная корона» имел подзаголовок «Historia morbi» — «История болезни», но и в нем душевная болезнь героя представала не в медико-патологическом, а в историко-социальном аспекте — как воплощение трагической причастности героя к безумию, бессмыслице, кровавому братоубийству «белой» идеи и гражданской войны. Даже в «Записках юного врача», построенных, казалось бы, на сугубо медицинском материале, решались, как помнит читатель, отнюдь не медицинские проблемы. Михаил Булгаков был врач, говорят, прекрасный врач, но в сочинениях своих он был художник, а не врач, и собственно медицинской прозы не писал никогда...

Еще больше поражают некоторые весьма последовательные умолчания в дневнике Сергея Полякова.

Действие дневника датировано: оно разворачивается в 1917—1918 годах. Но о Февральской революции глухая фраза: «Там происходит революция».

В октябрьские дни 1917 года, дни великих революционных событий, герой находится на улицах Москвы. Но в записях его описания этих событий нет. Два-три упоминания о «стрельбе и перевороте», о «бое на улицах Москвы». Самые записи Полякова внезапно прерываются в мае и возобновляются только 14 ноября (по старому стилю) 1917 года, уже после возвращения героя из Москвы. Авторская ремарка: «...в тетради вырезано десятка два страниц». Замечание Полякова: «Ночь течет, черна и молчалива... Далеко, далеко взъерошенная, буйная Москва. Мне

85


ни до чего нет дела, мне ничего не нужно, и меня никуда не тянет».

Это художественно оправдано, это логично для больного Полякова: асоциальность, отчужденность от общества — одно из тяжких проявлений наркомании. Это совершенно нелогично для автора, писателя Михаила Булгакова, с его напряженнейшими размышлениями о судьбах России, о революции и гражданской войне, размышлениями, наполнившими все первое десятилетие его творчества. 1917 год без 1917 года в произведении Михаила Булгакова невозможен.

Но все сразу же стало на место, едва Надежда Афанасьевна соединила эти два названия: «Недуг» — «Морфий». В романе конечно же освещались революционные события 1917 года в Москве (недаром Булгаков ездил в Москву в конце 1917 года.) Эти события были центром, существом замысла. Начинающий писатель пытался показать революционную Москву глазами своего слабого, ошеломленного, растерянного героя. И в этом плане морфинизм Полякова был всего лишь неким образным приспособлением, способом подхода к материалу, приемом для решения какой-то другой, более важной для писателя задачи.

Полякова в повести «Морфий» зовут Сергей Васильевич, но — не могу доказать и не стану предлагать в качестве научной гипотезы — всякий раз, когда в повести Анна К. обращается к нему: «Сергей Васильевич!..», у меня возникает ощущение, что имя заменено, что зовет она его «Алексей Васильевич!..» — и даже, да простится мне это совсем уже смелое предположение (читатель волен принимать его или не принимать), что в той первой, основной редакции — в романе — фамилия его была не Поляков, а Турбин...

Может быть, слабость героя помогала автору оттенить огромность событий, эпохи? И герой, потрясенный событиями, более значительными, чем его судьба, выздоравливал? Или все-таки погибал?

Между оставленным романом «Недуг» (1921) и публикацией повести «Морфий» (1927) прошло шесть лет, наполненных для Булгакова огромным трудом и ростом. За это время были написаны «Белая гвардия», «Дни Турбиных», почти закончен «Бег»... Автору «Бега» не могли не казаться наивными его ранние страницы о гражданской войне.

86


«...в тетради вырезано десятка два страниц». Эти страницы были вырезаны не героем. Они сняты автором и, вероятно, в количестве значительно большем двадцати.

По отношению к отброшенному роману повесть становилась новым произведением. Писатель вынул из романа то, что, собственно, и делало его романом, — историю. Остальное перекомпоновал, какие-то страницы написал заново. Оставил единственную нить — судьбу доктора Полякова. Оставил повесть об опасных белых кристаллах, повесть-предостережение, написанную, по выражению К. М. Симонова, «с великолепным знанием дела» 1.

Когда Надежды Афанасьевны уже не было на свете (она умерла в 1971 году), всплыло неожиданное подтверждение этой мысли: «Недуг» — «Морфий». Читательское письмо, отклик на журнальную статью, привело меня в старый московский дом на углу Трехпрудного и Малого Козихинского переулков. В начале 20-х годов, в пору дружбы с Булгаковым, здесь жил Юрий Слезкин, и здесь же, у его близких, теперь хранились его дневники (впоследствии они были переданы в Отдел рукописей Библиотеки имени Ленина.) В дневниках упоминалось имя Михаила Булгакова.

1 «Литературная Россия», 1978, 12 мая, с. 12.

Следы своего первого романа Булгаков все-таки сохранил. Сохранил дату событий — 1917 год, — что для судьбы Полякова в этом ее варианте уже никакого значения не имело. И, пожалуй, сохранил — в самом тексте повести «Морфий» — описание рукописи своего романа «Недуг».

Доктор Бомгард описывает дневник покойного Полякова: «Рядом с письмом самоубийцы тетрадь типа общих тетрадей в черной клеенке. Первая половина страниц из нее вырвана. В оставшейся половине краткие записи, в начале карандашом или чернилами, четким мелким почерком, в конце тетради карандашом химическим и карандашом толстым красным, почерком небрежным, почерком прыгающим и со многими сокращенными словами».

Исключая почерк (он, пожалуй, принадлежит герою), перед нами описание тетради Михаила Булгакова. Рукописи романа «Недуг», надо полагать. Булгаков любил эти общие тетради, чаще всего (хотя и не всегда) выпускавшиеся в черной клеенке. Писал в них и прозу свою, и пьесы. Писал то чернилами, то карандашом — «простым» или бледным, чуть лиловатым, «химическим». Пометы на рукописи или выписки на отдельных ее листах часто делал карандашом, красным или синим (выпускались такие толстые красно-синие карандаши, один конец затачивался красным, другой — синим). «Вырванные» листы, «вырезанные» пачками листы — характерная особенность этих тетрадей. Многие такие тетради, более поздние, конечно, сохранились: рукописи «Театрального романа», «Кабалы святош», «Адама и Евы», рукописи романа «Мастер и Маргарита».

87


Это были поздние дневники. В феврале 1932 года Слезкин записал несколько страниц о Булгакове начала 20-х годов. От дружбы писателей к этому времени уже ничего не оставалось, литературному успеху Булгакова Слезкин тяжело завидовал (что видно из дневниковых этих записей, да и из других архивных бумаг), но в наблюдательности Слезкину не откажешь, и память у него была прекрасная — профессиональная память беллетриста 1. В недоброжелательных этих записках оказалось несколько строк очень интересной информации. В частности, рассказывая о встречах своих с Булгаковым в Москве осенью 1921 года и зимой 1921—1922-го («Жил тогда Миша бедно, в темноватой, сырой комнате большого дома по Садовой, со своей первой женой Татьяной Николаевной. По стенам висели старые афиши, вырезки из газет, чудаческие надписи»), Ю. Слезкин отметил: «Читал свой роман о каком-то наркомане...»


* * *

В литературном отделе Главполитпросвета Булгаков работал месяца два — октябрь—ноябрь 1921 года.

После лет войны, гражданской войны и разрухи страна голодала. Голодала Москва. Зарплату платили нерегулярно, деньги катастрофически падали. Уже считали миллионами, для краткости их называли «лимонами». В «Записках на манжетах» есть глава «О том, как нужно есть»:

«В понедельник я ел картошку с постным маслом и четверть фунта хлеба. Выпил два стакана чая с сахарином. Во вторник ничего не ел, выпил пять стаканов чая. В среду достал два фунта хлеба взаймы у слесаря. Чай пил, но сахарин кончился. В четверг я великолепно обедал. В два часа пошел к своим знакомым. Горничная в белом фартуке открыла дверь.

Странное ощущение. Как будто бы десять лет назад. В три часа слышу, горничная начинает накрывать в столовой. Сидим, разговариваем (я побрился утром). Ругают большевиков и рассказывают, как они измучились. Я вижу, что они ждут, чтобы я ушел. Я же не ухожу.

Наконец, хозяйка говорит:

— А может быть, вы пообедаете с нами? Или нет?

— Благодарю вас. С удовольствием.

1 Юрий Слезкин послужил Булгакову прототипом для образа Ликоспастова в «Театральном романе» (1936—1937).

88


Ели: суп с макаронами и с белым хлебом, на второе котлеты с огурцами, потом рисовую кашу с вареньем и чай с вареньем.

Каюсь в скверном. Когда я уходил, мне представилась картина обыска у них. Приходят. Все роют. Находят золотые монеты в кальсонах в комоде. В кладовке мука и ветчина. Забирают хозяина...

Гадость так думать, а я думал».

В ту осень Булгаков жестоко голодал. Это достоверно.

Начинался нэп.

В конце ноября Лито закрыли. Шло сокращение штатов — «сворачивание учреждений», как писал Булгаков матери. Последней зарплаты не выдали: не было денег. Вместо зарплаты каждый мог получить по ящику спичек.

В другом своем автобиографическом произведении — большом фельетоне-очерке «Трактат о жилище» (1924) — Булгаков пишет: «Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание — найти себе пропитание. И я его находил, правда, скудное, неверное, зыбкое... Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли, подавал прошение в Льнотрест, а однажды, ночью, остервенившись от постного масла, картошки, дырявых ботинок, сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы. Что проект этот был хороший, показывает уже то, что когда я привез его на просмотр моему приятелю инженеру, тот обнял меня, поцеловал и сказал, что я напрасно не пошел по инженерной части: оказывается, своим умом я дошел как раз до той самой конструкции, которая уже светится на Театральной площади».

Все это было. Фельетоны, которые никто не хотел печатать, попытка поступить в Льнотрест, служба в Научно-техническом комитете (при ВВС), газета «Торгово-промышленный вестник», в которую Булгаков давал хронику.

Писал сестре Надежде в Киев 1 декабря 1921 года: «Я заведую хроникой «Торгово-промышленного вестника», и если сойду с ума, то именно из-за него. Представляешь, что значит пустить частную газету?!.. Я совершенно ошалел. А бумага!! А если мы не достанем объявлений? А хроника!!»

Газета была частная, одно из тех многочисленных частных изданий, которые, как грибы, возникали и лопались в начале нэпа. Она прогорела уже в январе 1922 года,

89


оставив по себе шесть вышедших номеров и строки в «Трактате о жилище»:

«Ишь, домина! Позвольте, да ведь я в нем был. Был, честное слово! И даже припомню, когда именно. В январе 1922 года. И какого черта меня носило сюда? Извольте. Это было, когда я поступил в частную торгово-промышленную газету и просил у редактора аванс. Аванса мне редактор не дал, а сказал: «Идите в Златоуспенский переулок, в шестой этаж, комната номер...» Позвольте, 242? А может, и 180?.. Забыл. Неважно... Одним словом: «Идите и получите объявление в Главхиме...» Или Центрохиме? Забыл. Ну, неважно... «Получите объявление, я вам двадцать пять процентов».

Если бы теперь мне кто-нибудь сказал: «Идите, объявление получите», я бы ответил: «Не пойду». Не желаю ходить за объявлениями. Мне не нравится ходить за объявлениями. Это не моя специальность. А тогда... О, тогда было другое. Я покорно накрылся шапкой, взял эту дурацкую книжку объявлений и пошел, как лунатик. Был совершенно невероятный, какого никогда даже не бывает, мороз. Я влез на шестой этаж, нашел эту комнату №  200, в ней нашел рыжего лысого человека, который, выслушав меня, не дал мне объявления».

Были еще какие-то «фантастические должности», в их числе актерская работа. Уцелело несколько дневниковых записей Булгакова, считанные строки, среди них запись, относящаяся к концу января 1922 года: «Вошел в бродячий коллектив актеров; буду играть на окраинах. Плата 125 за спектакль. Убийственно мало. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда. Замкнутый круг». И письмо к Надежде, датированное апрелем того же года: служу «временно конферансье в маленьком театре»...

Потом Булгаков стал работать в «Гудке».

А. Эрлих в уже упоминавшихся мемуарах историю приглашения Булгакова в «Гудок» излагает так: «...Я почти тотчас столкнулся в Столешниковом переулке с Булгаковым. Он шел мне навстречу в длинной, на доху похожей, мехом наружу шубе, в глубоко надвинутой на лоб шапке. Слишком ли мохнатое, невиданно длинношерстное облачение его или безучастное, какое-то отрешенное выражение лица было тому причиной, но только многие прохожие останавливались и с любопытством смотрели ему вслед. Я окликнул его. Мы не виделись два месяца... «Михаил Афанасьевич, а вам никогда не случалось работать в га-

90


зете?.. Хотите у нас работать?.. Я постараюсь устроить», — предложил я» 1.

М. Булгаков в своей незаконченной автобиографической повести, известной под названием «Тайному другу» и, как и вся его автобиографическая проза, окрашенной очарованием иронии, пишет: «На одной из моих абсолютно уж фантастических должностей со мной подружился один симпатичный журналист по имени Абрам. Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его наущению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию.

Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным.

Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама...»

Эрлиха звали Арон Исаевич, но изображен здесь, конечно, он. Отмечу, что повесть «Тайному другу» Эрлих не читал, полагаю, даже не знал о ее существовании, и влияние прозы Булгакова на его воспоминания в данном случае исключено...

Важность для Булгакова этого приглашения в «Гудок» переоценить невозможно. Он входил — на ряд лет — в коллектив большой рабочей газеты. Входил сотрудником, а судя по времени, пожалуй, и зачинателем знаменитой «четвертой полосы» «Гудка» — боевого отдела «Рабочая жизнь», со стихийным литературным клубом, существовавшим здесь, в комнате отдела.

М. Штих, один из ветеранов «четвертой полосы», впоследствии рассказывал: «...Наступал час досуга, когда все материалы в номер уже сданы, перья отдыхают, а языки начинают работать в полную силу. В этот час в комнате четвертой полосы собирался весь литературный цвет старого «Гудка» 2. Здесь разгорались жаркие споры по всем вопросам и литературы и жизни. Вспыхивало, как лезвие, беспощадное остроумие Ильфа (Ильф появился в «Гудке»

1 Эрлих А. Нас учила жизнь. М., 1960, с. 35—37.

2 Штих М. (Львов). В старом «Гудке». В кн.: Сборник воспоминаний об И. Ильфе и Е. Петрове. М., 1963, с. 105.

91


позже Булгакова, теплое отношение друг к другу они сохранили на всю жизнь). В «Гудке» работали В. Катаев, Ю. Олеша, Е. Петров. В комнате четвертой полосы бывали Л. Славин, К. Паустовский, И. Бабель.

Не менее важно, что с этим приходом в «Гудок» Булгаков обретал наконец какое-то прочное место в жизни. Он стал «обработчиком» (как позднее Ильф), потом «бытовым фельетонистом» «Гудка». Параллельно стал давать большие очерки-фельетоны в газету «Накануне». Все его временные занятия отпали одно за другим.

Теперь он мог делать то, что считал самым главным, — писать.

^ 92


«А роман я допишу...»


Москва, как и вся страна, переходила к эпохе нэпа — парадоксальной, острой, противоречивой. Суровая пора военного коммунизма уходила в прошлое. Булгаков откликался на этот переход необыкновенно яркими, сразу же привлекшими внимание очерками, полными радостного предчувствия и ожидания.

«Каждый бог на свой фасон, — писал он. — Меркурий, например, с крылышками на ногах. Он — нэпман и жулик. А мой любимый бог — бог Ремонт, вселившийся в Москву в 1922 году, в переднике, вымазан известкой, от него пахнет махоркой... На Лубянке, на углу Мясницкой, было бог знает что: какая-то выгрызенная плешь, покрытая битым кирпичом и осколками бутылок. А теперь, правда, одноэтажное, но все же здание! З-д-а-н-и-е! Цельные стекла. Все как полагается. За стеклами, правда, ничего еще нет, но снаружи уже красуется надпись золотыми буквами: «Трикотаж»...

...Я с чувством наслаждения прохожу теперь пассажи. Петровка и Кузнецкий в сумерки горят огнями. И буйные гаммы красок за стеклами — улыбаются лики игрушек кустарей.

Лифты пошли! Сам видел сегодня. Имею я право верить своим глазам?

Этот сезон подновляли, штукатурили, подклеивали. На будущий сезон, я верю, будут строить. Осенью, глядя на сверкающие адским пламенем котлы с асфальтом на улицах, я вздрагивал от радостного предчувствия. Будут строить, несмотря ни на что...» («Столица в блокноте. Бог Ремонт».)

«Вчера утром на Тверской, — писал он, — я видел мальчика. За ним шла, раскрыв рты, группа ошеломленных граждан мужского и женского пола и тянулась вереница

93


пустых извозчиков, как за покойником... Лишь протерев глаза, я понял, в чем дело.

У мальчика на животе не было лотка с сахариновым ирисом, и мальчик не выл диким голосом: «Посольские! Ява!! Мурсал!!! Газетатачкапрокатываетвсех!..» Мальчик не вырывал из рук у другого мальчика скомканных «лимонов» и не лягал его ногами. У мальчика не было во рту папиросы... Мальчик не ругался скверными словами...

Нет, граждане. Этот единственный, впервые встретившийся мне мальчик шел, степенно покачиваясь и не спеша, в прекрасной уютной шапке с наушниками, и на лице у него были написаны все добродетели, какие только могут быть у мальчика одиннадцати-двенадцати лет.

Нет, не мальчик это был. Это был чистой воды херувим в теплых перчатках и валенках. И на спине у херувима был р-а-н-е-ц, из которого торчал уголок измызганного задачника.

Мальчик шел в школу Первой ступени у-ч-и-т-ь-с-я» («Столица в блокноте. Сверхъестественный мальчик».)

Эпоха бурлила («Москва — котел, в нем варят новую жизнь. Это очень трудно. Самим приходится вариться». — «Столица в блокноте»), выплескивая на поверхность предприимчивого скоробогача «нэпмана» и стяжателя «спеца», норовивших в этой толчее и сутолоке едва складывающегося нового мира урвать кусок покрупнее.

Перо Булгакова спешило запечатлеть быстротекущую, невероятную, неповторимую действительность. Оно откликалось сатирическими штрихами, в этих очерках фельетонах. Сатирическими главами — язвительными и веселыми. Целыми сатирическими произведениями, такими, как «Похождения Чичикова», по объему — рассказ, по насыщенности — маленькая повесть, в которой Булгаков заставил въехать в нэповскую Москву из царства теней, из царства «мертвых душ» вереницу гоголевских персонажей во главе с Чичиковым.

Вот Чичиков снимает в аренду доходное предприятие — «Пампуш на Твербуле» (памятник Пушкину на Тверском бульваре). Справки представить? Ведомости? «Двух часов не прошло, представил и ведомость. По всей форме. Печатей столько, как в небе звезд. И подписи налицо. За заведующего — Неуважай-Корыто. За секретаря — Кувшинное рыло. За председателя тарифно-расценочной комиссии — Елизавета Воробей».

«...Уму непостижимо, что он вытворял. Основал трест для выделки железа из деревянных опилок и тоже ссуду

94


получил. Вошел пайщиком в огромный кооператив и всю Москву накормил колбасой из дохлого мяса. Помещица Коробочка, услышав, что теперь в Москве «все разрешено», пожелала недвижимость приобрести; он вошел в компанию с Замухрышкиным и Утешительным и продал ей Манеж, что против университета. Взял подряд на электрификацию города, от которого в три года никуда не доскачешь, и, войдя в контакт с бывшим городничим, разметал какой-то забор, поставил вехи, чтобы было похоже на планировку, а насчет денег, отпущенных на электрификацию, написал, что их у него отняли банды капитана Копейкина».

Повесть написана как стилизация, почти имитация Гоголя: название произведения, имена персонажей, пестрящий гоголевскими выражениями язык... Но этот стремительный темп, каждая фраза — как щелчок, в каждом абзаце — законченная сатирическая тема, — разве так густо, так лаконично писал неторопливый Гоголь? У Булгакова было совершенно удивительное чувство стиля во времени. «Похождения Чичикова» написаны словно бы в ритме Ильфа и Петрова, хотя до возникновения писателя Ильфа и Петрова оставалось еще несколько лет. И воскрешенный Булгаковым Чичиков — уже не гоголевский, булгаковский Чичиков — отразится у Ильфа и Петрова в подпольном миллионере Корейко, который производит свою аферу по электрификации «небольшой виноградной республики» примерно тогда же, когда герой Булгакова занимался электрификацией города, «от которого в три года никуда не доскачешь»; и хотя Корейко не арендовал Пампуш на Тверском бульваре, но зато по соседству, на Сретенском, переливал из бочки в бочку обыкновенную воду — это называлось «Химическая артель «Реванш». И в мадам Грицацуевой, как будто никак не похожей на гоголевскую Коробочку, обозначится явственная связь с Коробочкой булгаковской...

Богатейшей галереей типов и зарисовок в фельетонах, очерках, рассказах Булгакова начала 20-х годов проходили приспособленцы — яростное и цепкое мещанство эпохи нэпа. То самое, о котором и Маяковский в те же годы писал: «Намозолив от пятилетнего сиденья зады, крепкие, как умывальники, живут и поныне — тише воды. Свили уютные кабинеты и спаленки».

Сатира Булгакова высвечивала это мещанство, извлекала его из забаррикадированных, оклеенных справками И мандатами, обвешанных портретами Маркса и Луначар-

95


ского квартир. И возникал «бывший присяжный поверенный» в рассказе «Четыре портрета» — «один из самых сообразительных людей в Москве», окопавшийся в своей квартире «не просто так, а основательно». («Тут товарищ Настурцина», — водил он комиссию по комнатам, — «тут я», — и хозяин широко показал на Карла Маркса...») Или нэпман с глазами, похожими «на две десятки одесской работы» («Столица в блокноте. Триллионер»).

И были еще фельетоны в «Гудке» — десятки и десятки фельетонов по рабкоровским письмам, по «сигналам с мест». Булгаков писал их стремительно, впоследствии, в повести «Тайному другу», с жестокой иронией отозвался о них так: «Волосы дыбом, дружок, могут встать от тех фельетончиков, которые я там насочинил». Маленькие, порою со случайной тематикой фельетоны, в которых тем не менее так ярко горят искры ошеломляющей, гротескной, не знающей границ булгаковской фантазии.

И все это был день. Рабочий «Гудок» и эффектная редакция «Накануне» (Большой Гнездниковский переулок, крытые светло-синим сукном полы, полированное дерево перегородок). Фельетоны, очерки, корреспонденции. Будни, труд, хлеб...

Главное приходило ночью. Тогда огромный город затихал, и квартира на Большой Садовой, в которой жил Булгаков, — шумная «коммунальная» квартира с самогоном, драками и плясками под гармонь — умолкала тоже. Дом, как многоярусный корабль, летел под неподвижным черным небом, и писатель оставался один на один с Россией и своим долгом перед ней.

Он знал, что может написать нечто очень значительное. Было у него ощущение, что он — свидетель эпохи.

Замысел романа «Недуг» ушел вместе с 1921 годом. Теперь воображение писателя занимают другие образы.

В автобиографическом «Театральном романе» рождение нового замысла описано так: «Он зародился однажды ночью, когда я проснулся после грустного сна. Мне снился родной город, снег, зима, гражданская война... Во сне прошла передо мною беззвучная вьюга, а затем появился старенький рояль и возле него люди, которых уже нет на свете».

Образ войны — в трактовке: война и дом — в этих строках размыт, почти стерт, образ дома выдвинут на первый план. В неоконченной и написанной раньше повести «Тайному другу», в которой историю своего романа о гражданской войне Булгаков дал гораздо подробнее (а до

96


истории пьесы и спектакля так и не дошел), этот образный толчок запечатлен отчетливей и конкретней:

«Мне приснился страшный сон. Будто бы был лютый мороз и крест на чугунном Владимире в неизмеримой высоте горел над замерзшим Днепром.

И видел еще человека, еврея, он стоял на коленях, а изрытый оспой командир петлюровского полка бил его шомполом по голове, и черная кровь текла по лицу еврея. Он погибал под стальной тростью, и во сне я ясно понял, что его зовут Фурман, что он портной, что он ничего не сделал, и я во сне крикнул, заплакав:

— Не смей, каналья!

И тут же на меня бросились петлюровцы, и изрытый оспой крикнул:

— Тримай його!

Я погиб во сне. В мгновение решил, что лучше самому застрелиться, чем погибнуть в пытке, и кинулся к штабелю дров. Но браунинг, как всегда во сне, не захотел стрелять, и я, задыхаясь, закричал.

Проснулся, всхлипывая, и долго дрожал в темноте, пока не понял, что я безумно далеко от Владимира, что я в Москве, в моей постылой комнате, что это ночь бормочет кругом, что это 23-й год и что уж нет давным-давно изрытого оспой человека».

Но и здесь, почти сразу же вслед за этим образом петлюровской ночи за Днепром против Киева, на Слободке, так потрясшей и навсегда памятной Булгакову февральской ночи 1919 года, возникает другой образ — образ теплого дома и любимых людей:

«Я простонал и пошел к дивану. Свет исчез. Во тьме некоторое время пели пружины простуженными голосами. Обиды и несчастья мало-помалу начали расплываться.

Опять был сон. Но мороз утих, и снег шел крупный и мягкий. Все было бело. И я понял, что это рождество...

В громадной квартире было тепло. Боже мой, сколько комнат! Их не перечесть, и в каждой из них важные, обольстительные вещи. От пианино отделился мой младший брат. Смеялся, поманил меня пальцем. Несмотря на то, что грудь его была прострелена и залеплена черным пластырем, я от счастья стал бормотать и захлебываться.

— Значит, рана твоя зажила? — спросил я.

— О, совершенно.

На пианино над раскрытыми клавишами стоял клавир «Фауста», он был раскрыт на той странице, где Валентин поет...

97


От парового отопления волнами ходило тепло, сверкали электрические лампы в люстре, и вышла Софочка в лакированных туфлях. Я обнял ее».

Здесь описан не дом Турбиных и не дом Булгаковых на Андреевском спуске, 13. Это, пожалуй, квартира на углу Андреевского спуска и Владимирской, где в самую счастливую пору своего брака снимали комнату окнами на прекрасный собор Михаил и Тася. Но два образа у истоков романа Булгаков упорно видит вместе: образ насилия и жестокости, образ войны — и образ светлого тепла и мира, образ дома.

«Так я начал писать роман. Я описал сонную вьюгу. Постарался изобразить, как поблескивает под лампой с абажуром бок рояля. Это не вышло у меня. Но я стал упорен» («Театральный роман»).

И «сны» — преследующие писателя образы, и первые попытки перелить эти образы в прозу романа, описать, «как хорошо, когда дома тепло, часы, бьющие башенным боем в столовой, сонную дрему в постели, книги и мороз» и «страшного человека в оспе, мои сны», Булгаков в повести «Тайному другу» относит к 1923 году.

Но было это раньше. В 1923 году Булгаков уже работает над романом «Белая гвардия» (именно работает, не только вдохновенно, но и продуманно — над историческими материалами, над стилем, над композицией). А подступы к роману относятся к 1922 году. От этих подступов, от ранней истории «Белой гвардии», сохранилось два фрагмента, к сожалению, не в рукописях — в испорченных множеством опечаток и тем не менее очень интересных газетных публикациях.

Первый из этих фрагментов был опубликован в «Литературном приложении» к газете «Накануне» 10 декабря 1922 года под названием «В ночь на третье число» и имел подзаголовок «Из романа «Алый мах».

В ночь на третье число — на 3 февраля 1919 года — петлюровцы, как помнит читатель, под ударами Красной Армии панически оставляли Киев.

В отрывке одеваются реальностью эти самые «сны». Петлюровская «синяя дивизия» у моста на Слободке, «пан куренной» («На его круглом прыщеватом лице была холодная решимость»), насилие, разнузданная жестокость, надругательство, убийство. «Первое убийство в своей жизни доктор Бакалейников увидал секунда в секунду на переломе ночи со второго на третье число. В полночь у входа на проклятый мост. Человека в разорванном черном паль-

98


то с лицом синим и черным в потеках крови...» — в «Белой гвардии» эта картина предстанет лаконичней и обобщенней.

И дом в городе за рекой, на горах, очень похожий на тот, что будет описан в романе «Белая гвардия». А в домах — «мир в вещах и смятение в душах». Молодая женщина, полная тревоги за мужа, здесь это жена доктора и зовут ее Варвара Афанасьевна. Впрочем, Елена Тальберг в романе, по мнению близких Булгакова, писана с его сестры Вари — Варвары Афанасьевны. Колька Бакалейников (Булгакова-младшего, Николая, дома звали именно Колькой; Никол, Николка появится только в «Белой гвардии» и потом в пьесе «Дни Турбиных»). Юрий Леонидович, «феноменальный баритон» (в романе баритона будут звать Леонид Юрьевич Шервинский). Свет, тепло и раскрытое пианино.

Образ войны и образ дома, которые войдут основными образами и в роман «Белая гвардия».

Но есть и существенное отличие этого фрагмента от будущего романа. Герои жадно ждут прихода большевиков.

«— Ура! Радуйся, Варвара... Ура! Гонят Петлюру! Красные идут.

— Да что ты?

— Слушайте... Я сейчас выбежал на улицу, видел обоз. Уходят хвосты, говорю вам, уходят».

«— Ясно, — подтвердил Юрий Леонидович и подбежал к пианино. Уселся, ткнул пальцем в клавиши и начал тихонько:


Соль... до!..

Проклятьем заклеймен...


А Колька, зажав руками рот, изобразил, как солдаты кричат «ура»:

— У-а-а-а!..

— Вы с ума сошли оба! Петлюровцы на улице!..

— У-а-а-а!.. Долой Петлю... ап!..

Варвара Афанасьевна бросилась к Кольке и зажала ему рот рукой».

И доктор Бакалейников на проклятом мосту — мобилизованный петлюровцами доктор Михаил Бакалейников — жарко молит, «уставившись в волшебное небо»:

«— Господи. Если ты существуешь, сделай так, чтобы большевики сию минуту появились в Слободке. Сию минуту... Я — монархист по своим убеждениям. Но в данный момент тут требуются большевики... Господи... Дай так,

99


чтобы большевики сейчас же вон оттуда из черной тьмы за Слободкой обрушились на мост».

И «монархизм» его повисает, теснимый восторженным предвкушением явления революционных матросов:

«Доктор сладострастно зашипел, представив себе матросов в черных бушлатах. Они влетают, как ураган, и больничные халаты бегут врассыпную. Остается пан куренной и эта гнусная обезьяна в алой шапке — полковник Мащенко. Оба они падают на колени.

— Змилуйтесь, добродию, — вопят они.

Но доктор Бакалейников выступает вперед и говорит:

— Нет, товарищи! Нет. Я — монар... Нет, это лишнее... А так: я против смертной казни. Да. Против. Карла Маркса я, признаться, не читал и даже не совсем понимаю, при чем он здесь, в этой кутерьме, но этих двух нужно убить, как бешеных собак...

...В руках у доктора матросский револьвер. Он целится. В голову. Одному. В голову. Другому.

Тут снег за шиворотом растаял, озноб прошел по спине, и доктор Бакалейников опомнился».

Но почему «Из романа «Алый мах»? Каков реальный смысл этого подзаголовка?

Других упоминаний такого романа ни архивы, ни память близких Булгакова не сохранили. Может быть, не было никакого «Алого маха»? Мистификация? Ссылка, сделанная для важности?

Или, может быть, все-таки был — замысел, контур, идея романа? Попробуем, преодолев гипноз романа «Белая гвардия», действие которого заканчивается как раз в ночь на третье число, перечесть эту главу из «Алого маха» как если бы это было начало романа. Естественно предположить, что писатель пишет роман с начала, а не с конца?

И тогда мы вспомним, что хронологически — в истории — с описанных Булгаковым событий действительно начинался «алый мах»: победное, стремительно развивавшееся, блистательное наступление Красной Армии на юг, когда в короткий срок — февраль, март, апрель 1919 года — была освобождена почти вся Украина, Донская область, Крым, когда петлюровцы действительно «салом пятки смазывали» при одном только слове «большевики». «Алый мах»... Неужели в преддверии «Белой гвардии» был момент, когда Булгаков собирался писать роман о Красной Армии?

Год спустя после публикации этой главы, в декабре 1923 года, когда роман «Белая гвардия» уже «летел к кон-

100


цу», в газете «Гудок» появился рассказ Булгакова «Налет» с подзаголовком «В волшебном фонаре».

«Налет» — рассказ-картина, видение, возникающее с какой-то внезапной неотвратимостью, как бы «в волшебном фонаре». Он близок цитированным выше булгаковским «снам». И близок он также некоторым возникающим внезапно — кинематографически — картинам в романе «Белая гвардия», особенно во второй части романа, где описано, как петлюровцы занимают Город.

Это фрагмент, набросок, вариант из каких-то ранних редакций романа, к этому времени уже отброшенных автором. Фрагмент, оформленный, вероятно, для публикации, как отдельный рассказ и даже снабженный подчеркивающей эту «отдельность» концовкой (рабфаковцы собрались в клубе у огня, и человек, несколько странный, застенчивый и на одно ухо оглохший, рассказывает, глядя в огонь, то, что мы перед тем прочли, рассказывает, как его расстреляли и как он все-таки чудом остался жив).

В рассказе «Налет», как и в отрывке «В ночь на третье число» и потом в романе «Белая гвардия», — те же связь и противостояние образов «война» и «дом». Только образ войны здесь — въявь, образ дома — в воображении.

Зимней метельной ночью — зимней, как в романе «Белая гвардия», зимней, как в отрывке из «Алого маха», — внезапно налетевший из тьмы конный вооруженный отряд не то петлюровцев, не то просто бандитов (банды тех лет по численности и вооруженности порою не уступали войскам) захватывает маленький пост на железной дороге, охраняемый тремя часовыми «караульного полка». Один из красноармейцев погибает сразу («...и еще совершенно явственно обозначился третий часовой Щукин, лежавший, свернувшись, в сугробе»). А двух других расстреливают у черной груды щитов.

Образ дома светлым и кратким видением возникает в мозгу одного из них. «Абрам упал в глубокий снег под натиском бесформенной морды и страшной лошадиной груди, покатился, не выпустив винтовки из рук...

— Тильки стрельни... стрельни, сучья кровь, — сказал сверху голос, и Абрам понял, что это голос с лошади.

Тогда он вспомнил почему-то огонь в черной печечке, недописанную акварель на стене — зимний день, дом, чай и тепло».

«Вот так все и кончилось, — думает он в момент расстрела, — как я и полагал. Акварели не увижу ни в коем

101


случае больше, ни огня. И ничего не случится, нечего ждать — конец».

Дом, возникающий в его мозгу, — вариант дома, который в конце концов сложится в «Белой гвардии» как дом Турбиных. Правда, вместо пианино, символа разумной, светлой и радостной жизни, здесь акварель. Может быть, красноармеец «караульного полка» Абрам — художник...

Расстреливаемый Стрельцов показан Булгаковым со стороны, глазами Абрама:

«Стрельцов стоял с лицом, залепленным красной маской, — его били долго и тяжко за дерзость, размолотив. всю голову. От ударов он остервенел, стал совершенно нечувствительным и, глядя одним глазом зрячим и ненавистным, а другим незрячим, багровым, опираясь вывернутыми руками на штабель, сипя и харкая кровью, говорил:

— Ух... бандитье... У, мать вашу... Всех половят, всех расстреляют, — всех...»

Но Абрам показан изнутри. Любопытно, что впечатления Турбина в одной из самых острых ситуаций романа «Белая гвардия» (преследование на улицах Города и невероятность и все-таки явь спасения) вберут в себя многие мотивы и образы этих страниц.

«— Тю! Жида взялы!» — резнул голос в темноте за фонарем... «И другой?» — жадно откликнулся бас» («Налет»). «Второй вырвался из-за угла и дергал затвор. На лице первого ошеломление сменилось непонятной, зловещей радостью. «Тю! — крикнул он, — бачь, Петро: офицер». Вид у него при этом был такой, словно внезапно он, охотник, при самой дороге увидел зайца» («Белая гвардия»).

Параллелей множество. Описание того, что видит человек, когда на него направлено смертельное дуло («— А ну, — предостерегла тьма... И прямо в темноте, против часовых, в дырочках винтовок притаился этот самый черный конец». — «Налет». «Винтовка второго превратилась вся в маленькую черную дырку, не более гривенника... По-волчьи обернувшись на угонке... Турбин увидал, как черная дырка сзади оделась совершенно круглым и бледным огнем...» — «Белая гвардия»).

Описание бреда тяжело раненного, умирающего, но все-таки не умершего человека. Ранение и чудо спасения... «В сторожке у полотна был душный жар, и огонек, по-прежнему неутомимый и желтый, горел скупо, с шипеньем. Сторожиха бессонно сидела на лавке у стола, глядела мимо огня на печь, где под грудой тряпья и бараньим тулупом с сипением жило тело Абрама» («Налет»).

102


В «Белой гвардии» совсем другая женщина, но поза ее — та же и тот же эпитет: «бессонный». Когда Турбин «открыл глаза, тихонько, чтобы не вспугнуть сидящую возле него, он увидел прежнюю картину: ровно, слабо горела лампочка под красным абажуром, разливая мирный свет, и профиль женщины был бессонный близ него. По-детски печально оттопырив губы, она смотрела в окно»... И величественный пейзаж — ночное, зимнее небо, «расцветающее» в тишине после злодейства, и звезды, «крестами, кустами и квадратами» зажигающиеся над снежной землей, — те же в рассказе «Налет» и в романе «Белая гвардия».

То, что в рассказе — попытка, в романе — найдено, решено, одето сильным и зрелым словом. Булгаков шагал семимильными шагами.

Пожалуй, и другого порядка нить связывает этот ранний набросок с романом: героически погибший в рассказе Стрельцов, мне кажется, в дальнейшем из творчества Булгакова не ушел бесследно, был чем-то для писателя очень важен и в романе «Белая гвардия» остался жив. Он узнается в не названном по имени, но запоминающемся персонаже романа: над густым парадом петлюровских войск, над кипящей толпой на замерзшей чаше фонтана высоко стоит человек и вдохновенно, сначала слабо, а потом крепнущим, ясным голосом бросает в толпу большевистские лозунги, и здравицу красному знамени и Советам рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов, и «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», а потом исчезает в водовороте толпы. («Ну, одно тебе скажу, Карась, молодцы большевики», — скажет по этому поводу Мышлаевский. — «За что люблю — за смелость, мать их за ногу».)

И может быть, «светлая прядь волос» из-под папахи (в рассказе: «Рука с седла сбила папаху с головы Стрельцова, и прядь волос на нем стала дыбом»), может быть, ремарка: «слабо выкрикнул» (в рассказе: «сказал слабо в шорохе метели: «У-у, бандитье. Язви вашу душу») или просто его словечко «Ух!», в рассказе полное ненависти, в романе веселое, — но что-то выдает в нем уже знакомого нам героя.


* * *

Ушел пятый, начинался шестой год Октябрьской революции. Уже появились первые художественные журналы. Уверенно складывалась новая литература. Но начиналась

103


она с поэзии. Блок уже написал свои «Двенадцать». Уже вышли «150000000» Маяковского, и Мейерхольд осуществил постановку «Мистерии-Буфф». В расцвете творчества были Д. Бедный, В. Брюсов, С. Есенин. А большой прозы все еще не было. Не было романа о гражданской войне.

В 1921 году вышли «Два мира» В. Я. Зазубрина — произведение свежее, вдохновенное, но фрагментарное, написанное по еще не отстоявшимся, живым впечатлениям борьбы с Колчаком. В. И. Ленин сказал Горькому об этой книге: «Очень страшная, жуткая книга; конечно — не роман, но хорошая, нужная книга» 1.

В 1922 году вышел роман Б. Пильняка «Голый год». M. М. Кузнецов писал: «Пильняк перешагнул в современность — в «Голом годе», гулко завывая, закружилась вьюга революции» 2. Но был ли, строго говоря, «Голый год» романом о революции и гражданской войне? Существенное и несущественное, грубое, физиологическое и жестокое, картины распада (физиологического распада) старинного дворянского рода и сцены быта анархистской коммуны причудливо смешивались в нем, изредка чередуясь с коротким, в полстранички, плакатным портретом «кожаных красавцев» — большевиков: «Эти вот, в кожаных куртках, каждый в стать, кожаный красавец, каждый крепок, и кудри кольцом под фуражкой на затылок, у каждого крепко обтянуты скулы, складки у губ, движения у каждого утюжны...»

В 1923-м появилась повесть А. Малышкина о взятии Перекопа — «Падение Даира», романтическая, эмоциональная, насыщенная обобщениями и символами. Не столько повесть, впрочем, сколько поэма в прозе...

По-настоящему реалистической и очень своеобразной прозой о гражданской войне стали первые книги Всеволода Иванова — его «Партизанские повести», его рассказы о гражданской войне в Сибири. Но и это был только подступ к теме. Великий расцвет советской прозы о гражданской войне — Фурманов, Серафимович, Бабель, Фадеев, Шолохов, А. Толстой — все еще впереди. Эта проза уже создается, она в черновиках, на рабочих столах, она уже начинает понемногу публиковаться, но как явление возникнет позже, параллельно с «Белой гвардией» — «Чапаев» (1923), «Железный поток» (1924), «Конармия» (1926), «Разгром» (1926).

1 В. И. Ленин о литературе и искусстве. Изд. 6-е. М., 1979, с. 641.

2 Кузнецов М. М. Советский роман. Очерки. М., 1963, с. 124.

104


Первое упоминание романа «Белая гвардия» — уже под этим названием — появляется в мартовском номере (№  7) московского журнала «Россия», за 1923 год. В отделе информации журнала сообщение: «Михаил Булгаков заканчивает роман «Белая гвардия», охватывающий эпоху борьбы с белыми на юге (1919—1920 гг.)».

«Заканчивает» сильно сказано. Роман начат. И если сообщение это исходит от автора, то означает оно, что структура романа еще не определилась. Ведь действие законченной «Белой гвардии», как помнит читатель, происходит в другой период гражданской войны, зимой 1918—1919 года, в Киеве.

Рукописи «Белой гвардии» не сохранились. И документов этого периода биографии Булгакова крайне мало. Но вот существует записка, полученная Надеждой Афанасьевной в апреле 1923 года (во всяком случае, «не ранее апреля», отмечает она): «Я к вам не показываюсь, потому что срочно дописываю первую часть романа, называется она «Желтый прапор». И информация, заключенная в этой краткой фразе, поразительна.

Первая часть романа «Белая гвардия», известного нам законченного романа «Белая гвардия», не может называться «Желтый прапор». Так можно было бы назвать вторую часть романа, отделанные местами до афористичности (и, может быть, многократно переписывавшиеся) страницы и строки о вступлении петлюровцев в Город. О полковнике Козыре-Лешко, Болботуне, Торопце... «Полк качался в седлах, и тотчас же за Попелюхой развернулся в голове конной колонны двухцветный прапор — плат голубой, плат желтый, на древке...» Или страницы из третьей части — о петлюровском параде на площади у Софии («В синих жупанах, в смушковых, лихо заломленных шапках с синими верхами, шли галичане. Два двуцветных прапора, наклоненных между обнаженными шашками, плыли следом за густым трубным оркестром... Трепля простреленным желто-блакитным знаменем, гремя гармоникой, прокатил полк черного, остроусого, на громадной лошади, полковника Козыря-Лешко...»). Ибо желтый прапор — не что иное, как желто-голубое националистическое знамя, поднятое Петлюрой.

Но, значит, роман первоначально строился совсем не так, как теперь. Он начинался не с семьи Турбиных, не с дома Турбиных, которые теперь занимают господствующее место в первой части, определяя движение романа в целом — его тон, смысл, настроенность. Трудно даже ска-

105


зать, предполагался ли вообще дом Турбиных в той первой редакции романа.

По-видимому, Булгаков начинал сразу со второй части, то есть на этой стадии работы в замысле его преобладал образ войны, а не образ дома. Булгаков живописал войну. И эта почти кинематографическая картина в «Белой гвардии» — вступление петлюровцев в Город — с ее великолепнейшими общими планами, с этими выхваченными на мгновение, словно киноаппаратом запечатленными фигурами петлюровского полковника Козыря-Лешко, еврея-подрядчика Фельдмана, штабиста Щеткина, исчезающего в дверях квартирки с золотистой блондинкою, артиллеристов в землянке за городом и т. д. и т. д. — была написана, надо думать, по крайней мере вчерне, по крайней мере в общих чертах уже тогда, в апреле 1923 года.

На этом фоне вставали две фигуры крупным планом. Они и теперь центральные фигуры всей второй части романа — Николка Турбин и Най-Турс. Юнкер Николка и полковник Най-Турс, героический Най, распускающий по домам своих юнкеров и смертью своей утверждающий свою правоту.

Юнкера — одна из самых горьких тем этого сложного романа, сосредоточенная в основном в его второй части и, по-видимому, особенно волновавшая Булгакова уже на первых этапах работы, когда с этой части, озаглавленной «Желтый прапор», он начинал роман.

Сколько раз использовала их контрреволюция. Они оборонялись в Зимнем в грозный день 25 октября 1917 года. Уже Керенский бежал (в автомобиле американского посольства) и в зале заседаний бледные министры ждали своей участи, а юнкерам так и не был отдан приказ снимать посты. Тогда для них почти обошлось. «Ну что, будете еще подымать оружие против народа?» — спрашивали громкие голоса. «Нет!» — отвечали юнкера один за другим. После этого их отпустили на свободу» (Джон Рид, «Десять дней, которые потрясли мир»).

Первый же контрреволюционный мятеж — 29 октября 1917 года, и снова ударная сила контрреволюции — юнкера. Захват телефонной станции в Петрограде. Отчаянная оборона Владимирского училища против красногвардейцев и матросов. Керенский, который через два дня снова сбежит, телефонирует из Царского Села: не вступать ни в какие переговоры с Военно-революционным комитетом! Можно понять ярость ворвавшихся во Владимирское учи-

106


лище красногвардейцев и солдат — юнкера застрелили двух советских парламентеров. И все-таки их снова простили и через некоторое время отпустили по домам.

И в дни октябрьских боев в Москве оплот контрреволюции — юнкера. Это они штурмуют занятый красными Кремль, тогда как весь центр Москвы уже схвачен тугим кольцом революционных отрядов. Это их белое командование посылает на заведомо обреченное дело, на бессмысленную кровавую авантюру. 500 красных гробов хоронит после этих событий Москва у Кремлевской стены. Суровы рабочие и матросы. Но юнкерам не мстят. Они разоружены и отпущены на свободу...

Октябрьские события в Петрограде писателю отлично известны. Октябрьские события в Москве он знает еще лучше, революционную Москву — и, может быть, этих самых юнкеров — он уже пытался показать в своем первом романе.

Все это стоит перед его глазами, все это просвечивает для него сквозь тот киевский декабрьский день 1918 года, когда страшные в своей разнузданности петлюровские войска с веселой наглостью входили в беззащитный город и гетман трусливо бежал, переодевшись в немецкую форму, бежали, наспех деля места в германском поезде, белые генералы и офицеры, а в городе и вокруг города, прикрывая их бегство от петлюровцев, стояли отряды юнкеров, наивно думавших, что они защищают родину... Только вот петлюровцы не матросы. Пощады от них не было.

В этой ситуации наполняется патетическим светом образ Пая, единственный по-настоящему мужественный образ романа.

«Наконец на перекресток выскочил последний бежавший, в бледных золотистых погонах на плечах. Николка вмиг обострившимся взглядом узнал в нем командира второго отделения первой дружины, полковника Най-Турса.

— Господин полковник! — смятенно и в то же время обрадованно закричал ему навстречу Николка. — Ваши юнкера бегут в панике.

И тут произошло чудовищное. Най-Турс вбежал на растоптанный перекресток в шинели, подвернутой с двух боков, как у французских пехотинцев. Смятая фуражка сидела у него на самом затылке и держалась ремнем под подбородком. В правой руке у Най-Турса был кольт, и вскрытая кобура била и хлопала его по бедру... Обернув-

107


шись к разбитому взводу лицом, он взвыл команду необычным, неслыханным картавым голосом. Николка суеверно подумал, что этакий голос слышен на десять верст и, уж наверно, по всему городу.

— Юнкегга! Слушай мою команду: сгывай погоны, кокагды, подсумки, бгосай огужие! По Фонагному пегеулку сквозными двогами на Газъезжую, на Подол! На Подол!! Гвите документы по догоге, пгячьтесь, гассыпьтесь, всех по догоге гоните с собой-о-ой!

...Несколько секунд взвод не мог прийти в себя. Потом юнкера совершенно побелели... Через полминуты на перекрестке валялись патронные сумки, пояса и чья-то растрепанная фуражка. По Фонарному переулку, влетая во дворы, ведущие на Разъезжую улицу, убегали юнкера.

Най-Турс с размаху всадил кольт в кобуру, подскочил к пулемету у тротуара, скорчился, присел, повернул его носом туда, откуда прибежал, и левой рукой поправил ленту. Обернувшись к Николке с корточек, он бешено загремел:

— Оглох? Беги!»

Николка, член семьи Турбиных, перед нами с первых до последних страниц романа. Най-Турс остается героем второй части романа: он живет, действует и умирает во второй части. В третьей Най присутствует посмертно: его кольт... его близкие... его похороны... «Най-Турс, — несколько сбивчиво запишет впоследствии слова Булгакова П. С. Попов, — образ отдаленный, отвлеченный. Идеал русского офицерства. Каким бы должен был быть в моем представлении русский офицер». И в этом своем качестве вводится Най в первую часть романа.

Мы ни разу не видим его в доме Турбиных. На протяжении романа он ни разу не встречается с Алексеем Турбиным, и только по нескольким — вскользь — упоминаниям «Белградского гусарского полка» можно догадаться, что они встречались — могли встречаться — на фронте. Най зримо возникает в первой части лишь однажды: он приходит к Турбину во сне. Приходит посмертно, хотя во времени романа он еще жив. В светозарном шлеме, в кольчуге. («Они в бригаде крестоносцев теперича, господин доктор», — говорит в том же сне давно погибший на германской и тоже предстающий перед Турбиным в испускающей свет кольчуге вахмистр Жилин.) Приходит в ореоле самопожертвования, в романе еще не совершенного, в атмосфере тревожного предчувствия, в предсказании и этого самопожертвования и смерти.

108


Впрочем, этот эпилог, своеобразно сдвинутый к началу, так что возникает замкнутое кольцо композиции, — по-видимому, след более поздней, завершающей работы Булгакова над романом, когда он продуманно, как в дальнейшем и в пьесах своих, и в прозе, работал над прочной конструкцией произведения.

И вместе с тем это образная, ненавязчивая, но оттого не менее пристрастная мысль—оценка события.


* * *

В мае 1923 года Михаил Булгаков едет в Киев, вероятно, по командировке газеты «Накануне». 6 июля того же года в «Накануне» появится его очерк «Киев-город». Эта поездка в истории работы над романом была очень важна.

Вечерами, в сумерки, когда широкие улицы становились пустынны и гулки, он неторопливо проходил маршрутами своих героев, рассматривал места событий, вглядывался в воспоминания.

«Кажется, мелькают в перебежке цепи, дробно стучат затворы... Вот-вот вырастет из булыжной мостовой серая расплывчатая фигура и ахнет сипло:

— Стой!

То мелькнет в беге цепь и тускло блеснут золотые погоны, то пропляшет в беззвучной рыси разведка в жупанах, в шапках с малиновыми хвостами, то лейтенант в монокле, с негнущейся спиной, то вылощенный польский офицер, то оглушающим бешеным мётом пролетят, мотая колоколами-штанами, тени русских матросов» («Киев-город»).

Останавливался на перекрестках. Уже зеленели каштаны, а он видел, как бежит Най-Турс и падает на разъезженный снег. По Прорезной подымался, погромыхивая, трамвай, а он стоял и смотрел, как, задыхаясь на бегу, подымаются люди в шинелях. Они бежали давно и уже устали от бега. Теперь, отделенный от них четырьмя с небольшим годами, он мог рассмотреть их не спеша. Боковым зрением отлично видел белый и круглый бок музея, в общем-то отсюда не видимый... Там петлюровцы расстреливали юнкеров. В романе об этом будет глухо, вскользь. Вероятно, писать об этом было слишком трудно... И в гимназическом дворе по-прежнему для него чернели давно убранные пушки.

109


Думаю, только после этой поездки вошел в роман образ матери: «Мама, светлая королева, где же ты?»

Впоследствии П. С. Попов со слов Булгакова записал: «Мать мне служила стимулом для создания романа «Белая гвардия». И так: смерть матери была «неизгладимым, громадным толчком».

Варвара Михайловна умерла от тифа в ночь на 1 февраля 1922 года. В Киеве, в доме доктора Воскресенского. Примерно за год до начала работы Булгакова над романом «Белая гвардия».

Тогда поехать в Киев Булгаков не смог. Прощание с матерью он по-настоящему пережил теперь, в мае 1923 года. И в романе смерть и похороны матери в мае: «...белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей».

Теперь, в мае 1923 года, Булгаков посетил кладбище, где под черным мраморным крестом давно был похоронен отец и недавно — мать; и церковь Николая Доброго на Подоле, где ее отпевали; и «отца Александра» — А. А. Глаголева, старинного и преданного друга семьи, так узнаваемо запечатленного на первых страницах романа. («Правильно, тут взяты черты Глаголева», — скажет Булгаков П. С. Попову.) И встреча Турбина с священником на первых страницах романа («Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери...») тоже ощутимо наполнена маем.

Не в эту ли пору — вслед за образом матери — в роман входит наконец, решительно и необходимо, собственно формируя роман, вторая часть булгаковского двучлена «война И дом» — образ очага, образ семьи, дома... И дом Турбиных, уже существовавший в ранних произведениях Булгакова, все более наполняясь теплом дома Булгаковых и все-таки не совпадая, не во всем совпадая с домом Булгаковых, выходит на свое важное место в романе.

В Киеве писатель виделся с друзьями, близкими. Но в доме на Андреевском спуске, 13, навсегда оставшемся

110


для него полным музыки, смеха и молодых голосов, никого из родных теперь не было. Сестры разъехались. Братьев Ивана и Николая, обоих, навсегда увлек бредовый бег белой армии в 1919—1920 годах. Они были живы, об этом Булгаков уже знал, но бесконечно далеки... По-прежнему лепился у подножия сказочного сада другой дом №  13 — на Мало-Подвальной. Но Коли Сынгаевского не было, и следы его затерялись на дорогах гражданской войны. Александр Гдешинский, теперь уже профессиональный скрипач, прекрасный скрипач, несколько растерявшийся перед жизнью милый Сашка, встретил своего дорогого Мишу, как всегда, нежно и радостно. А Платона, светлоглазого, верного, бесстрашно решительного Платона, не было: он погиб на германском фронте, оказывается, в бессмысленной, никому не нужной, преданной забвению войне...

Были разговоры. О прошлом. Еще больше — о будущем. Несколько сказанных тогда Булгаковым слов А. П. Гдешинский сохранил в своем письме к Булгакову: «Жизнь нельзя остановить — жизнь нельзя остановить, — это ты сказал. — Было хорошо, будет еще лучше» 1.

И все это было важно в формировании идейного, образного мира романа, в котором Булгаков хотел запечатлеть правду об эпохе и гражданской войне, о своем поколении и о трудном выборе, перед этим поколением вставшем. Писатель размышлял о будущем. Ключ к будущему он, художник, искал в прошлом.

...В Киеве Булгаков был в начале мая, а в конце мая того же 1923 года его работа над «Белой гвардией» получает новый толчок. В мае 1923 года в Москву приезжает из эмиграции А. Н. Толстой, до сих пор знакомый Булгакову заочно — по сотрудничеству в «Накануне».

Приезжает Толстой как будто временно — в командировку от берлинского издательства. Но все знают, что это возвращение, и литературная Москва встречает его необыкновенно тепло. 30 мая Михаил Булгаков устраивает в честь Алексея Толстого шумный и праздничный литературный ужин в доме своих друзей Коморских.

Вместе с А. Толстым совсем иначе, заново, приходит его проза, и прежде всего роман, известный нам теперь как роман «Сестры», а тогда называвшийся так: «Хождение по мукам», первая часть трилогии. Роман вышел в

1 Письмо А. П. Гдешинского от 4 мая 1924 года. Рукописный отдел ИРЛИ, ф. 369, ед. хр. 374.

111


Берлине в 1922 году, и Булгаков мог бы прочесть его и раньше. Но прочел, по-видимому, только теперь, в связи с приездом или вскоре после приезда А. Н. Толстого.

К замыслу «Белой гвардии» этот роман как будто бы никакого отношения не имел: действие «Сестер», как помнит читатель, происходит в канун и в дни первой мировой войны и заканчивается в апреле 1917 года. К тому же в первом, берлинском издании роман существенно отличался от известной нам теперь первой части эпопеи «Хождение по мукам». На расстоянии многое видится искаженно. Роман был написан в эмиграции, писателем, покинувшим родину еще в 1918 году. В предисловии А. Н. Толстой писал: «Грядущее стоит черной мглой перед глазами. В смятении я оглядываюсь — действительно ли Россия — пустыня, кладбище, былое место?» В том же предисловии автор обещал со временем дать вторую книгу трилогии, действие которой будет происходить в 1917—1922 годах, т. е. книгу о гражданской войне. Но эпохе гражданской войны давал такую характеристику: «время, когда Россия переживала нерадостную радость свободы... бред, быть может гениальный, о завоевании мира, о новой жизни на земле... новый государственный строй, сдавивший так, что кровь брызжет между пальцами, тело России, бьющейся в анархии...» 1

Булгаков, переживший гражданскую войну в России, свое сложное отношение к гражданской войне глубоко выстрадавший, такие формулы принять не мог. В революции Булгаков видел ту страшную, завораживающую и влекущую силу, что столько раз проступала в загадочных вьюгах русской истории, в ее смутах, восстаниях и крестьянских войнах. Революция — это была для него Россия, один из грандиозных, жестоких и мощных всплесков ее истории. Но то, что в этих событиях возникло нечто, чего при пугачевщине не было, он видел. Светлое, утверждающее, организующее начало, непостижимым для него образом возглавившее, подчинившее кровавую стихию крестьянской войны, выводившее Россию к тишине и миру. Так Михаил Булгаков воспринимал большевиков и их роль в гражданской войне. Мгла грядущего отнюдь не казалась ему черной, в будущее Булгаков в пору работы над «Белой гвардией» смотрел светло.

1 Толстой А. Н. Хождение по мукам. Берлин, 1922. Фрагменты этого издания, не вошедшие в более поздний текст романа «Сестры», весьма полно приводит А. Налдеев в своей книге «Революция и родина в творчестве А. Н. Толстого». М., 1966.

112


Но роман Алексея Толстого Булгакова глубоко поразил. Должно быть, своим чутьем художника он уловил то, что в «Сестрах» было только тенденцией, что в «Сестрах» А. Толстому так и не удалось, даже когда он позже переработал роман, то, чего Толстой добился лишь во второй части трилогии, в «Восемнадцатом годе», написанном уже после «Белой гвардии» Булгакова.

Это — «буря истории», о которой так удачно сказал впоследствии К. Федин: «В 1927 году, приступая ко второму роману трилогии, Толстой уже впустил во все двери и окна бурю истории, и она забушевала во взбудораженной, трепещущей жизнью книге, завертев, как песчинки, маленькие, милые и отчаянные судьбы героев романа» 1.

Буря истории. Ощущение бури, врывающейся в дом. Ветер, который распахивает окна, вышибает рамы, срывает занавески...

Представим себе май, а может быть, июнь 1923 года, Булгакова, вернувшегося из Киева, уже знающего, что «Белая гвардия» начинается с дома Турбиных, но еще не написавшего тех первых глав (ныне первых глав) своего романа, где в теплый дом, в ярко освещенную квартиру, входит промерзший Мышлаевский и его тяжелая винтовка с коричневым штыком сразу же занимает всю переднюю... Представим себе Булгакова, с интересом читающего роман входящего заново в советскую литературу А. Толстого. И остановимся на последней главе этого романа.

Здесь поздно вечером раздается звонок. Это Рощин, в измятой шинели, худое, темное от загара лицо его мрачно. Он входит, еще весь ощетиненный после бессонных ночей в пути, лазанья в вагонные окошки за «довольствием» и матерной, вязнущей в ушах ругани. Чистая, нарядная квартира — как будто другой мир. Зеркальный паркет, ярко освещенная прихожая («мир в вещах», — сказали бы мы языком Булгакова), прекрасные глаза прекрасной женщины. И все эти три человека «немыслимой красоты и чистоты», обрадованные его появлением.

«Напрасно без вещей приехали, — сказал Иван Ильич, — все равно вас ночевать оставим...» — «В гостиной на турецком диване...» — сказала Даша».

(Ну конечно, здесь друзей оставляют ночевать, тем более в такое время. Так же, как там, в далеком городе

1 Цитируется по кн.: Крестинский Ю. А. А. Н. Толстой. Жизнь и творчество. М., 1960, с. 171.

113


гражданской войны, в маленьком доме на Андреевском спуске: «Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал: «...Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой». — «Ах, боже мой, конечно». — «Белая гвардия».)

«Его повели в столовую — кормить», — продолжает А. Толстой.

(Сразу — кормить? В «Белой гвардии»: «Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались... Турбин-старший расстегнул френч, прошелся по шву, вытягивая грязную рубашку. «Ну, конечно... Полно. Кишат». — «Вот что, — испуганная Елена засуетилась... — Николка, там в кухне дрова. Беги зажигай колонку...»)

«Его повели в ванную — мыться, потом в столовую — кормить», — исправит А. Толстой во втором издании своего романа.

И вот Рощин сидит в этой ярко освещенной столовой, явившийся, как и Мышлаевский, из другого, чудовищного, жестокого мира войны, и говорит отчаянные вещи: «Армии больше не существует... Фронт бежит... К осени, когда хлынут все десять миллионов...» Он «стиснул челюсти так, что надулись желваки на скулах», а потом «сильно втянул воздух сквозь ноздри, упал головой в руки на стол и глухо, собачьим, грудным голосом заплакал...». (Мышлаевский — Еленины шаги стихли в кухне: «Грозные матерные слова запрыгали в комнате, как град по подоконнику. Скосив глаза к носу, ругал похабными словами штаб в вагонах первого класса, какого-то полковника Щеткина, мороз, Петлюру, и немцев, и метель, и кончил тем, что самого гетмана всея Украины обложил гнуснейшими площадными словами».)

Вот здесь должен быть начат роман Михаила Булгакова. С ощущения катастрофы, когда рушится старая Россия, когда рвется мирное и личное течение судеб героев, и вступает история, и каждая жизнь уже не сама по себе, а только частица грозной, огромной, еще неясной судьбы — судьбы России.

Трудный и окончательный выбор русскими интеллигентами своего места в революции станет смыслом последующих романов замечательной эпопеи А. Толстого. В «Сестрах», в том варианте, который пришел к Булгакову в

114


1923 году, эта мысль едва намечалась, еще невнятно, одним абзацем, который при переиздании Толстой опустит. После сцены приезда Рощина с фронта Телегин, только что прочитав Даше из русской истории и сказав гордые, но весьма неопределенные слова: «Уезд от нас останется — и оттуда пойдет русская земля», сидит, курит, думает: «...Я сержусь, когда мне говорят, что Россия гибнет, но ничего, кроме этих сердцов, не делаю для того, чтобы она не погибла. Теперь я должен либо сознательно продолжать жить бесчестно, либо...» Выводы этого «либо» оказались настолько неожиданны и Иван Ильич был к ним так неподготовлен, что спустя недолгое время он счел за лучшее отложить все выводы и все решения на завтра, задернул штору на окне и лег спать».

В романе А. Толстого был апрель 1917 года, и у Телегина еще было время «отложить все выводы на завтра»...

Окончательная структура романа «Белая гвардия» складывается наконец. Уже написанные вчерне главы «Желтого прапора» отодвигаются на место второй части. Разворачивается первая часть. Ее персонажи становятся ведущими героями всего романа: Алексей Турбин и Виктор Мышлаевский, Малышев, Карась, Шервинский — люди трагических заблуждений и медленного, трудного прозрения.


* * *

Стояло на редкость дождливое лето 1923 года. Булгаков писал стремительно. П. С. Попов отметит впоследствии с его слов: писал «порывисто».

29 июля в «Накануне» появился фельетон Булгакова «Самогонное озеро» с явно автобиографическими, как и многие его фельетоны, чертами, и в фельетоне этом слова: «А роман я допишу, и, смею уверить, это будет такой роман, что от него небу станет жарко».

В августе Булгакову показалось, что роман окончен. Он сообщает Ю. Л. Слезкину: «Роман я кончил, но он еще не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю. Кой-что поправляю».

На самом деле до конца работы еще полгода — половина труда. «Белая гвардия» будет закончена в первые месяцы 1924 года. Тогда Булгаков прочтет роман у друзей своих Ляминых, прочтет у других знакомых, и в «Накануне» 9 марта 1924 года появится сообщение за подписью Ю. Л. С. (Ю. Слезкина): «Роман «Белая гвардия» являет-

115


ся первой частью трилогии и прочитан был автором в течение четырех вечеров в литературном кружке «Зеленая лампа». Вещь эта охватывает период 1918—1919 годов, гетмановщину и петлюровщину до появления в Киеве Красной Армии... Мелкие недочеты, отмеченные некоторыми, бледнеют перед несомненными достоинствами этого романа, являющегося первой попыткой создания великой эпопеи современности».

Потом Булгаков будет еще долго править роман.

Год работы над «Белой гвардией» поражает своей насыщенностью. Но еще поразительнее, что Булгаков писал в тот год не только роман.

Летом 1923 года им написана повесть «Дьяволиада». Маленькая фантасмагорическая повесть о бюрократической дьяволиаде, которая в конце концов сводит с ума тихого делопроизводителя Короткова. Повесть перекликается с «Прозаседавшимися» Маяковского, написанными годом ранее. Есть даже мнение, что в «Прозаседавшихся» изображено то самое здание Главполитпросвета (вспомните осень 1921 года, Булгакова, Лито), что и в «Дьяволиаде».

Летом или осенью 1923 года написал Булгаков и свой знаменитый рассказ «Ханский огонь», тесно связанный с «Белой гвардией» главной мыслью — мыслью о необратимости крушения старого мира. И так же часто в течение года появлялись в «Накануне» рассказы, очерки, очерки-фельетоны Михаила Булгакова. И с тем же постоянством печатались в «Гудке» его маленькие фельетоны по рабкоровским письмам...

116





оставить комментарий
страница4/13
Дата14.04.2012
Размер3,91 Mb.
ТипДокументы, Образовательные материалы
Добавить документ в свой блог или на сайт

страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   13
Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rudocs.exdat.com

База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2014
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Анализ
Справочники
Сценарии
Рефераты
Курсовые работы
Авторефераты
Программы
Методички
Документы
Понятия

опубликовать
Документы

Рейтинг@Mail.ru
наверх