Г. М. Ибатуллина История русской литературы icon

Г. М. Ибатуллина История русской литературы


Смотрите также:
Г. М. Ибатуллина История русской литературы...
Программа дисциплины дпп. Ф. 12 История русской литературы (ч. 1)...
Программа дисциплины дпп. Ф. 12 История русской литературы (ч. 7) Цели и задачи дисциплины...
Учебно-методический комплекс дисциплины «История русской литературы» Специальности – 031001...
Учебно-методический комплекс по дисциплине: «история русской литературы XX века ( 1 / 3 )» для 4...
Учебно-методический комплекс по дисциплине: «история русской литературы XX века ( 3 / 3 )» для 5...
Программа дисциплины «Теория и история русской литературы» для направления: 031400...
Список литературы по дисциплине Основная литература: История русской поэзии: в 2-х т. М., 1969...
Учебно-методический комплекс по дисциплине «История русской литературы XIX века Iполовина» для...
Рабочая учебная программа по дисциплине История русской литературы 2-й половины 20 века для...
Кафедра русской и зарубежной литературы учебно-методический комплекс по дисциплине «История...
Кафедра русской и зарубежной литературы учебно-методический комплекс по дисциплине «История...



Загрузка...
страницы: 1   2   3   4   5   6   7
вернуться в начало
скачать



Д. П. Бак

Иван Гончаров в современных исследованиях

(Новое литературное обозрение. №17 (1996).)


Время нередко меняет сложившиеся литературные репутации, полузабытых авторов вдруг возносит на гребень популярности, других, наоборот, уводит с авансцены. В последние годы, например, очевиден некоторый спад широкого читательского и исследовательского интереса к Тургеневу и, наоборот, актуали­зация Достоевского. Оговорюсь, что имею в виду в первую очередь популяр­ность и актуальность не академическую, а общественно-публицистическую, вызвавшую к жизни книги о Достоевском, принадлежащие перу Ю. Карякина, Л. Сараскиной, Г. Померанца.

Что происходит с репутацией Ивана Гончарова? Изменяется ли его образ в сознании читателей, профессиональных литературоведов? Без предварительной подготовки ответить на эти вопросы непросто, поскольку в таких случаях всегда затруднительно найти верный ракурс обзора. Конечно, выходят специальные работы о Гончарове, но ведь и о Вельтмане или о В. Соллогубе пишутся статьи, между тем говорить о наличии в коллективном сознании читателей сколько-нибудь ощутимых репутаций обоих прозаиков говорить, видимо, не приходится.

Попробуем показать, что с Гончаровым дело все-таки обстоит иначе. Для начала восстановим хронологию событий семидесятых и восьмидесятых годов. Выход на экраны фильма Н. Михалкова «Несколько дней из жизни Ильи Ильича Обломова» (1980) и издание в серии «ЖЗЛ» биографии Гончарова, написанной Ю. Лощицем (1977, переиздана в 1986), инициировали возобнов­ление извечных споров о героях главного романа Гончарова. Примерно через десять лет в серии «Литературные памятники» вышли две фундаментально изданные книги Гончарова: «Фрегат "Паллада"» (1986, подготовка текста Т. И. Орнатской) и «Обломов» (1987, Л. С. Гейро). Работа Гейро должна быть отмечена особо: в результате долгих лет кропотливого труда появилась новая каноническая редакция одного из важнейших русских романов XIX в.

К началу девяностых годов сформировалась группа ученых-специалистов по Гончарову: Л. С. Гейро, В. И. Мельник, В. А. Недзвецкий, Е. К. и О. А. Демиховские, В. Н. Тихомиров, В. А. Туниманов, Т. И. Орнатская, М. В. Отрадин и некоторые другие. Сейчас мы можем говорить о стремительном росте чита­тельского и академического интереса к личности и текстам Гончарова. За последние годы вышло два десятка (!) книг, целиком или в значительной своей части посвященных жизни и творчеству писателя. Среди них — новые нестан­дартные издания его художественных и эпистолярных текстов и сборники критических материалов о нем1, материалы гончаровских конференций2 и мо­нографии3. Кроме того, в эти же годы защищено несколько диссертаций о Гончарове4, опубликованы многочисленные статьи, из которых перечислим лишь наиболее важные5.

В своем обзоре мы рассмотрим лишь отечественные книги последних трех лет. При этом начнем с учебных пособий, а затем перейдем и к собственно научной литературе.

* * *

Среди работ об Иване Гончарове биографии всегда занимали особое, почет­ное место, нередко вновь вышедшие в свет биографические штудии открывали новые горизонты в изучении наследия писателя. Достаточно для примера вспом­нить полемику, разгоревшуюся на рубеже прошлого и нынешнего столетий: спорили тогда о «субъективности» (т.е. автобиографичности) и «объективнос­ти» художественной манеры романиста. Именно в тот период были созданы классические труды в области биографической (Е. Ляцкий, А. Мазон, М. Суперанский и др.). Во второй половине столетия интерес к биографии Гончарова как будто пошел на убыль, кроме тенденциозной книги Ю. Лощица, не было издано ни одной обобщающей монографической работы, которая бы привлек­ла сколько-нибудь широкое внимание.

Недавнюю попытку В. Н. Тихомирова создать «литературный портрет» писа­теля удачей тоже не назовешь6. Автор пытается основные жизненные коллизии Гончарова уложить в прокрустово ложе заранее заявленной схемы. Он полагает, что главенствующую роль в жизни прозаика сыграло взаимодействие природ­ного и социального начал, обозначенное как «просветительский принцип двухслойности». Глубокомысленные рассуждения о вещах очевидных («Разумеется, историческое мироощущение возникает не сразу») соседствуют в книге с фор­мулировками из области соц-арта («В отповеди Захару Обломов открыто де­монстрирует свой барский паразитизм»).

Написанная В. А. Котельниковым биография Гончарова* предназначена для школьников, что налагало на автора особую ответственность. И, надо сказать, исследователю удалось избежать нежелательных крайностей, он не ограничил себя сухим перечислением хрестоматийных фактов, не впал в грех тенденциоз­ного теоретизирования либо чрезмерной беллетризации материала. В. А. Котельникову в основном удается соблюсти ту самую «горацианскую умерен­ность», о которой с симпатией упоминал сам главный персонаж его книги. Весьма основательно освещен симбирский период жизни писателя, зачастую разговор заходит о вещах вовсе не простых (например, об отношениях Гонча­рова с идеологом масонства А. Ф. Лабзиным, о некоторых подробностях испол­нения писателем обязанностей цензора).

Концепция в книге В. А. Котельникова, безусловно, присутствует, однако она вырастает из эмпирии, а не навязывается извне. По мысли исследователя, первый большой роман Гончарова мог быть окончен только тогда, когда в сознании и культурном поведении молодого чиновника воссоединились два начала, доселе долгое время существовавшие раздельно: Петербург и провин­ция. Из-за отсутствия этой ключевой увязки не пошли в печать первые прозаи­ческие и стихотворные опыты писателя, «публиковавшиеся» в лучшем случае на страницах домашних изданий Майковых.

Столь же взвешенно подходит В. А. Котельников и к интерпретированию ключевых книг Гончарова. Так, об Обломове в книге говорится вот что: «Вместе с собою он изымает из жизненного обращения ту необходимую людям частицу добра и света, что была его человеческим достоянием, гасит искру Божию. И в этом несомненная тяжкая вина Обломова». Воздерживаясь от напрашивающе­гося продолжения разговора, от назревших полемических соображений, отме­тим только, что В. А. Котельников предпринимает продуманную попытку избежать в оценке характера Обломова обеих хорошо нам знакомых крайнос­тей: как его безоговорочного осуждения, так и столь же безапелляционной канонизации.

В целом книга В. А. Котельникова, не содержащая научных новаций, вполне соответствует требованиям биографического жанра.

Самое привлекательное в пособии А.И. Сердюковой «Гончаров-романист» ** — хорошее полиграфическое исполнение. Но при чтении сталкиваешься с форму­лировками, от которых воистину захватывает дух. Вот несколько образчиков: «Деятельные герои писателя, как и он сам, зачастую принадлежат к бюрокра­тии», «разночинец вытесняет дворянина»; «Белинский не отказывал Гончарову в уме вообще», «Обсуждение «Обыкновенной истории» в школе возможно на двух уровнях: общечеловеческом, доступном любому читателю, и конкретно-историческом (традиционном для уроков в школе и семинаров в вузе)»; «1917 год покончил с прототипами. Тема (купечества. – Д. Б.) была закрыта». Дело не только в рецидивах советской педагогики, которые столь характерны для «ме­тодики» автора пособия. Книга пестрит и явными неточностями (цитирование источников «из вторых рук», ошибки в библиографии, зачастую простое незна­ние материала, о котором идет речь). Неужели же автору не известно, что кроме Белинского, об «Обыкновенной истории» высказывались Булгарин, Ап. Григорьев, Галахов, Брант, Межевич? А если известно — к чему сводить дискуссию вокруг первого романа Гончарова к монологу Белинского? И как только отваживается О. И. Сердюкова назвать «хорошей, но довольно редкой» книгу М. Н. Салтыковой, вышедшую в 1956 г., а сейчас годную разве что на макулатуру. Словом, здесь все, кажется, предельно ясно.

Случай с пособием Т. В. Мельник «И. А. Гончаров и французская литерату­ра» *** – прямая противоположность. Допотопная ротапринтная печать, множе­ство опечаток, неверные указания страниц в цитируемых источниках – все это, к сожалению, присутствует, вплоть до странных пояснений в угловых скобках с подписью «Авторы», хотя автор-то у пособия вроде бы один. Однако невзирая на все досадные огрехи перед нами все-таки вполне добротная работа – логично, со знанием дела выстроенная, внятно написанная.

В первом разделе автор перечисляет основные поездки Гончарова во Фран­цию, опираясь на документы, письма, дает краткие характеристики культурно­го поведения Гончарова в Европе. Главная особенность его жизни в Париже – игнорирование классических «достопримечательностей». Важный вывод: писа­тель ориентирован скорее на восприятие повседневности, бытовой культуры, устоев – что, как ни странно это покажется на первый взгляд, вполне сопоста­вимо с его реакцией на экзотические страны во время путешествия на «Палладе».

В других разделах пособия описывается французский круг чтения Гончарова, особенности восприятия им французского классицизма, Просвещения, роман­тизма и далее – Бальзака, Флобера, Золя. Особенно удачны страницы, посвя­щенные сравнительному анализу темы утраченных иллюзий у Бальзака и Гон­чарова. Отмечены схождения (особая роль столиц в России и Франции — в отличие от Италии и Германии), а также различия (Париж представляется молодому провинциалу гнездилищем соблазнов, Петербург же в «Обыкновен­ной истории» скорее бесстрастен, безразличен к младшему Адуеву, наделенно­му пылкими желаниями и страстями еще до и помимо встречи с Северной Пальмирой).

Содержателен и раздел, в котором автор проводит параллели между «Обры­вом» и «Воспитанием чувств», по-новому освещая некоторые проблемы, свя­занные с текстом гончаровской «Обыкновенной истории». Конкретность из­бранной темы, отсутствие «чистой» методики выгодно отличают книгу Т. В. Мель­ник от пособия О. И. Сердюковой.

Книга М. В. Отрадина «Проза И. А. Гончарова в литературном контексте» **** сложилась из статей, написанных и опубликованных им в последние годы. Единство подхода ощущается с первых же страниц, впечатление искусственной увязки друг с другом отдельных самостоятельных работ возникает лишь изред­ка. В книге две сквозные темы: «Как, сохраняя свое смысловое ядро, менялся (у Гончарова. – Д. Б.) образ идеалиста», а также «исследование скрытых и явных цитат и аллюзий». Соответственно, налицо два параллельных сюжета: органи­ческое развитие гончаровской поэтики и постепенное изменение литературно­го фона и контекста его произведений.

Очень интересна глава об «Иване Савиче Поджабрине». По М. В. Отрадину, в этой ранней вещи «тип размывается сюжетом», а потому «Иван Савич Поджабрин» – это не только не физиологический очерк, а – по принципам изображе­ния характеров – нечто очень далекое от «физиологии». Характер Ивана Савича не сводится к сумме механических внешних воздействий города, обще­ства и т.д. Он оказывается разомкнутым не только в «дагерротипно» отображен­ную современность, но и в литературную традицию (сходство с «вечным» образом Дон-Жуана и т.д.). Так, уже в зачине книги возникают обе темы монографии: а) Иван Савич – первый гончаровский идеалист и б) рассмотре­ние его характера невозможно без привлечения литературного контекста эпохи.

Романная трилогия трактуется М.В. Отрадиным как перечень вариантов жизненного финала русского идеалиста. В конце пути его либо ждет компро­мисс (Адуев), либо предстоит радикальное обособление от живой реальности (Обломов), либо, наконец, «творческая сублимация» (Райский).

Кроме концептуальной четкости и последовательности изложения, к числу достоинств книги М.В. Отрадина может быть отнесено и богатство культурных ассоциаций. Чего стоит, например, сопоставление известного кредо Райского («жизнь – роман, и роман – жизнь») с фразой из батюшковского «опыта», озаглавленного «Нечто о поэте и поэзии»: «Я желаю <...>, чтобы поэту предпи­сали особенный образ жизни <...> Живи как пишешь и пиши как живешь». Сочетание вкуса к конкретным анализам с широтой историко-культурного рассмотрения проблем поэтики Гончарова делают книгу М. В. Отрадина замет­ным явлением в гончаровиане последних лет.

И, наконец, сборник материалов международной конференции в Ульяновс­ке, посвященной 180-летию со дня рождения Гончарова*****. Он аморфен по структуре (статьи расположены по алфавиту фамилий авторов). Предисловие составителей также носит почти формальный характер, не обнаруживает ника­ких следов научной рефлексии по поводу публикуемых статей. Очевидно, подобная композиция книги не случайна, она как нельзя лучше соответствует нынешнему состоянию гончароведения. В самом деле, сегодня нелегко было бы обозначить приоритеты, отыскать границы между разными подходами к изуче­нию наследия Гончарова. Парадокс состоит в том, что, несмотря на обилие работ, в современном гончароведении почти напрочь отсутствует полемика, не сформированы влиятельные научные школы и т.д. Вот в чем заключается оборотная сторона того количественного изобилия и качественного (жанрово­го) разнообразия публикуемых работ, о котором шла речь в начале нашего обзора.

В современных книгах и статьях о Гончарове идет постепенное накопление наблюдений, в лучшем случае можно обнаружить первоначальные попытки разработать современные приемы анализа текстового и историко-культурного материала. Все это, видимо, естественно в контексте подготовки нового собра­ния сочинений и писем Гончарова, над которым работает группа сотрудников Пушкинского дома. Кстати сказать, в рецензируемый сборник включена крат­кая, но содержательная информация о ходе работы над данным изданием (В. А. Туниманов).

Если все же попытаться выделить в ульяновской книжке тематические блоки статей, то окажется, что наиболее многочисленны и разнообразны в ней рабо­ты, построенные на конкретном историко-литературном материале. Д. И. Бел­кин изучает «Путешествие в Китай» Е. Ф. Тимковского как один из возможных литературных источников «Фрегата "Паллады», Н. Ф. Буданова возвращается к теме конфликта между Гончаровым и Тургеневым, которая несколько лет назад была рассмотрена в ряде работ В. А. Недзвецкого. В. И. Глухов в числе источников «Обыкновенной истории» называет миниатюру Фонвизина «На­ставление дяди своему племяннику». Интересна статья А. Г. Гродецкой о литературном окружении молодого Гончарова на рубеже 1830–40-х гг. Вскры­вая неоднородность литературной ориентации посетителей дома Майковых, исследовательница делает вывод: «Если задаться целью найти источник того конфликта идеализма и позитивизма <...>, который ляжет в основу романов Гончарова, то такой источник можно усмотреть в противостоянии позиций внутри майковского кружка».

Новый историко-литературный материал вводит в научный оборот Т. И. Орнатская в работе «И. А. Гончаров – член кают-компании фрегата "Паллада"». Письма Гончарова к сестрам и М. Н. Каткову, Вс. С. Соловьеву, а также письма Е. П. Хитрово к Гончарову публикуют соответственно Ю. М. Алексеева, В. И. Мельник, Е. К. Демиховская и О. А. Демиховская.

Обширна в сборнике подборка биографических работ, об отношениях писа­теля с семьей Трейгутов (М. Б. Жданова), о его службе в Департаменте внешней торговли и о родословной Н. Н. Трегубова (А. В. Лобкарева), о Н. М. Языкове как о возможном прототипе Обломова (А. П. Рассадин).

Среди работ аналитических (их в книге явное меньшинство) следует выде­лить статьи М. Бёмиг («"Сон Обломова": апология горизонтальности»), В. И. Мельника («"Русские немцы" в жизни и творчестве И. А. Гончарова»), В. А. Недзвецкого (««Фрегат "Паллада"» как географический роман»). Есть, впрочем, и статьи явно слабые (X. А. Мухамидинова, А. К. Тюкаев), иногда дело и вовсе доходит до курьезов. «"Обрыв", говоря современным языком (? — Д. Б.), роман элитарный, с чертами барственности, аристократизма», «Язычес­кий аспект происходящего в романе наглядно иллюстрируется поступательным возобладанием анималистических эпитетов»; «Тип письма Гончарова, особенно после III его части (так! – Д. Б.), отнюдь не сладостный, но какой-то скребу­щий». Эти афоризмы, принадлежащие перу П. П. Алексеева, как, впрочем, и другие мелкие недочеты, никак, однако, не снижают общую высокую оценку сборника.

* * *

Несмотря на обилие специальных работ об авторе «Обломова», гончароведение в целом все же нельзя, видимо, считать процветающей отраслью историко-литературной науки. Слишком велика амплитуда колебаний ценности отдель­ных статей и книг, слишком явственно отсутствие сложившихся направлений и школ. Можно осторожно предположить, что в ближайшие годы главное внима­ние будет уделено реконструкции «гончаровского контекста» в литературе про­шлого столетия, а следовательно, в фокусе внимания окажется задача создания научной биографии писателя. Парадоксально, но факт: Гончаров по сей день остается одним из самых неразгаданных русских классиков. Доброжелательный мудрец или раздраженный мизантроп, вдохновенный художник или чиновник, горячий сторонник нарождающихся в недрах русской жизни перемен или консерватор, погруженный в созерцание отошедших в прошлое устоев и традиций? Отсутствие материала для ответа на эти и им подобные вопросы как раз и приводит к описанным в начале обзора противоречиям в современной репута­ции Ивана Гончарова.


Примечания

1 Роман И. А. Гончарова «Обломов» в русской критике/Сост., вступ. статья и комм. М. В. Отрадина. Л., 1991; Гончаров И. А. и Романов К. К. Неизданная переписка. К. Р. Стихотворения. Драма/Сост., вступ. статья, комм. Е. К. Демиховской и О. А. Демиховской. Псков, 1993; Гончаров И. А. Нимфодора Иванов­на: Повесть. Избр. письма/Сост., погот. текста и комм. А. А. Марфиной-Демиховской. Псков, 1992, и др.

2 I. А. Gonc΄arov: Beiträge zu Werk und Wirkung/Hrsg .von P.Tiergen. Kőln; Wien, 1989

(Bausteine zur Geschichte der Literatur beiden Slaven. B. 33); И. А. Гончаров: Материалы юбилейной гончаровской конференции 1987 года. Ульяновск, 1992. Ivan Gonćarov: Leben, Werk und Wirkung/Hrsg. von P. Tiergen. Köln, Weimar, Wien, 1994 [Bausteine zur Slavistischen Philologie und Kulturgeschichte. Reiche A.: Slavistische Forschungen. Neue Folge. B. 12 (72)]

3 Прокопенко 3. Т. М. Е. Салтыков-Щедрин и И. А. Гончаров в литературном процессе XIX века. Воронеж, 1989; Старосельская Н. Д. Роман И. А. Гончарова «Обрыв». М., 1990; Мельник В. И. Этический идеал И. А. Гончарова. Киев. 1991; Буланов А. М. «Ум» и «сердце» в русской классике: соотношение рацио­нального и эмоционального в творчестве И. А. Гончарова, Ф. М. Достоевского, Л. Н. Толстого. Саратов, 1992; Недзвецкий В. А. И. А. Гончаров — романист и художник. М., 1992; Baratoff N. Oblomov: A Jungian Approach. Bern, 1990; Huwyler-Van der Haegen A. Gonc'arovs drei Romane — eine Trilogie? München, 1991; Peace R.Oblomov: A Critical Examination of Goncharov's Novel. Birmingham, 1991; Rothe H. Die Schlucht. Ivan Gonćarov und der «Realismus» nach Turgenev und von Dostojevskij (1849-1869). Opladen, 1991.

4 Покатилова H. В. «Фрегат "Паллада"» в творческой эволюции И. А. Гончарова: Автореф. дисс. ... канд. филол. наук. Л., 1989; Мельник В. И. Художественные искания и этический идеал И. А. Гончарова: Автореф. дисс. ... докт. филол. наук. Л., 1989; Максимов В. В. «Фрегат "Паллада"» И. А. Гончарова (герой и жанр): Автореф. дисс. ... канд. филол. наук. Томск, 1990; Мещерякова И. Н. Художественно-эстетическая концепция И. А. Гончарова и ее воплощение в образной системе романов: Автореф. дисс. ... канд. филол. наук. Тбилиси, 1990; Фаустов А. А. Роман И. А. Гончарова «Обломов»: художественная структура и концепция человека. Тарту, 1990.

5 Кантор В. К. Долгий навык к сну (Размышления о романе И. А. Гончарова «Обломов»). Вопросы литературы. 1989. № 1; Тирген П. Обломов как человек-обломок (К постановке проблемы «Гончаров и Шиллер»). Русская литература. 1990. № 3; Батюто А. И. «Отцы и дети» Тургенева и «Обрыв» Гончарова (Философский и эстетический опыт сравнительного изучения). — Русская лите­ратура. 1991. № 2; Мельник В. И. И. А. Гончаров и H. M. Карамзин (К вопросу о некоторых традициях). XVIII век. Сб. 17. СПб., 1991; Орнатская Т. И. «Обломок» ли Илья Ильич Обломов? К истории фамилии героя. Русская литература. 1991. № 4; Сахаров В. И. «Добиваться своей художественной прав­ды...» (Путь И. А. Гончарова к реализму). Контекст-1991. М., 1991; Эткинд Е. Г. Разговоры глухих: «Обыкновенная история» И. А. Гончарова. Russian Philology and History: In Honour of professor Victor Levin. Jerusalem, 1992; Lachmann R. Das Leben ein Idyllentraum: Gonc´arovs «Son Oblomova» als ambiwalenter Phantasma. Compar(a)ison: An International Journal of Comparative Literature. 1993. № 2; Криволапое В.Н. Еще раз об обломовщине. Русская литература, 1994. № 2; Недзвецкий В. А. И. А. Гончаров и русская философия любви. — Известия РАН. Сер. лит. и яз. 1994. № 1.

6 Тихомиров В. Н. И. А. Гончаров: Литературный портрет. Киев, 1991.


*Котельников В. А. Иван Александрович Гончаров: Книга для учащихся старших классов. – М.: Просвещение, 1993. – 191с. - 52 000 экз.

**Сердюкова О. И. Гончаров-романист: Учеб.-метод, пособие для студентов пединститутов и учителей-словесников. – Самара: СГПУ, 1994. - 112 с. - 1000 экз.

*** Мельник Т. В. И. А. Гончаров и французская литература: Учебное пособие по спецкурсу для студентов и лицеистов. – Ульяновск: ЦГТУ, 1995. - 58 с. - 200 экз.

****Отрадин М. В. Проза И. А. Гончарова в литературном контексте. - СПб: Изд-во СПбГУ, 1994. - 168 с. - 500 экз.

*****^ И. А. Гончаров: Материалы международной конференции, пос­вященной 180-летию со дня рождения И. А. Гончарова. –Ульяновск: Стрежень, 1994 - 353 с. – 1000 экз.


В.Е. Хализев

«Снегурочка» А. Н. Островского и мифотворчество писателей второй половины XIX века

( Хализев В.Е.. Ценностные ориентации русской классики. М., 2005.)


«О нет, вовек

Не переставал молить благоговейно Вас, божества домашние»

^ А. С. Пушкин. «Еще одной

высокой, важной песни...»

«Благополучие – велико слово!»

А. Н. Островский, слова царя Берендея


Использование в весенней сказке А. Н. Островского рус­ских фольклорно-мифологических тем и мотивов тщательно рассмотрено филологами. Гораздо менее прояснена другая сто­рона дела, в свое время отмеченная Ф. Д. Батюшковым: дра­матург «встал сам на путь мифотворчества и как бы создал новый миф в поэтическом образе»1.

Не будет ошибкой видоизменить известную формулу В. Я. Проппа: Островский пошел здесь по пути от сказки о Снегурочке к мифу о берендеевом царстве. В этом ракурсе его пьесу правомерно сопоставить с такими произведениями, рожденными в странах Западной Европы в ту же эпоху, как «Кольцо нибелунга» Р. Вагнера, «Пер Гюнт» Г. Ибсена, «Так говорил Заратустра» Ф. Ницше, где тоже постигаются некие надэпохальные феномены и сущности, универсалии челове­ческого бытия (в своих основах народного). При всей глуби­не различий между творениями западноевропейского искус­ства их объединяет главенство героя активного, действия ко­торого отмечены авантюризмом: выдвижение на авансцену образа человека (у Ницше – сверхчеловека) как нарушителя некоего предустановленного порядка. У Островского карти­ны отклонений от стабильных «норм» тоже наличествуют (об этом – речь впереди), но преобладает нечто иное: воссоздание налаженности («лада») жизни в стране берендеев, где в пору весеннего празднества явственно сказываются черты быта в его богатстве и многоцветье (в прямом и расширительном значении этого слова), главное же – обнаруживается ча­рующая цельность жизненного уклада. «Общее сложение жизни» (пользуюсь выражением А. П. Скафтымова) в «Сне­гурочке» подается как некая нерушимая природно-человеческая реальность, весьма многоплановая и отмеченная гармо­ничностью.

В стране берендеев широко бытуют песни, которых в пье­се великое множество, и не только ритуально-массовые, но и (у пастуха Леля) являющиеся плодом вдохновенной импро­визации. О богатстве речи берендеев, бесхитростно простой и в то же время изысканно затейливой, говорит царь: «Любезна мне игра ума и слова». И далее: речи красны «складом, / Те­ченьем в лад и шуткой безобидной». Неотъемлемую грань по­вседневности берендеев составляют всяческие украсы – узор­чатые, красочные вещи, упоминаниями о которых пестрят и ремарки, и монологи персонажей2. Даже лесное обиталище властителя холода поэтически изысканно. Мороз поминает «Изящную работу украшений, / Подробностей мельчайшую резьбу, / Плоды трудов и замыслов». Здесь Островский-ху­дожник предваряет суждение современного ученого: «Прак­тически все предметы, окружавшие древнего славянина в быту, были в большей или меньшей степени художественно обра­ботаны»3.

Словесно-песенный и «вещный» мир берендеев, а также запечатленное в пьесе общение молодых людей (каждый и каждая выбирают себе возлюбленную и возлюбленного по велению сердца) свидетельствуют, что в этой стране общая (общинная, или родовая) жизнь вполне ладит со свободой индивида, который ни в коей мере не «зажат» неукоснитель­ными требованиями ритуала, патриархальной иерархией и т. п. Знаменательны слова Весны в прологе: «У всякого свой но­ров и обычай». Смысл этих слов полностью подтверждает пьеса как целое: своим «норовом» обладают Снегурочка и Купава, Лель и Мизгирь, а также царь Берендей, беседующий с Купавой задушевно, тепло, взволнованно. В мире сказки Островского личностное начало, как видно, занимает нема­лое место4.

В пьесе настойчиво звучит мотив свободы. Говоря с Мо­розом о томлении Снегурочки в плену лесного дворца, Весна заявляет, что «Девке воля / Милей всего», что она не даст Морозу «в неволе... томить» свою дочь. Лель поет о «раздолье» и «приволье». «Не терпит принуждения / Свободный брак», -говорит царь. И на фоне подобных высказываний вполне орга­ничным выглядит народный гимн свободе в берендеевском царстве, звучащий дважды: «Для счастия народа / Богами ты храним, / И царствует свобода / Под скипетром твоим!»

Свобода в царстве берендеев сопряжена с этической одухотворенностью: языческий «стиль» быта и общения лю­дей в «Снегурочке» во многом подобен жизненному укладу, просветленному христианством5. Знаменательны слова царя: «Чем же и свет стоит? / Правдой и совестью / Только и дер­жится».

Как видно, в «Снегурочке» (вопреки тому, что порой го­ворится) мир берендеев отнюдь не является «доличностным»: здесь нет картины фатального противостояния индивидуаль­но-личного и общинного, родового начал. Основу мифотвор­чества А. Н. Островского составляет представление о прису­щей русской субстанции совместимости общественно-коллек­тивного и личностного, о возможности их гармонического соединения, которое извечно желанно. Эта мысль драматурга-мифотворца перекликается с суждениями о русском мен­талитете некоторых гуманитариев нашего столетия. Сопо­ставляя западноевропейскую рыцарскую «куртуазность» и рус­скую национальную стихию, Г. П. Федотов так охарактеризо­вал последнюю: «...Удивительная мягкость и легкость челове­ческих отношений... Здесь чужие в минутной встрече могут почувствовать себя близкими, здесь нет чужих... Родовые на­чала славянского быта глубоко срослись с христианской куль­турой сердца... наши величайшие люди сродни последнему мужику "темной" деревни»6. О том же, что и Федотов, полвека спустя говорил, прибегая к иной лексике, Д. С. Лихачев: «"Бытовая демократия" всегда была более сильна в России, чем на Западе. Несмотря на крепостное право! Помещики, особенно их дети, часто дружили с дворовыми. Были и нянь­ки и дядьки из крестьян»7.

Но как ни поэтично берендеевское царство, его «лад» не предстает сполна осуществленной гармонией. Островский пом­нит об извечном несовершенстве человеческой реальности. В стране берендеев, по словам Бермяты, «воруют понемнож­ку», Бобылиха жаждет «мошну набить потолще», жена Бер­мяты Елена Прекрасная весьма и весьма любвеобильна. Миз­гирь (в словаре В. И. Даля – паук, и даже злой паук), покидая Купаву, попрекает ее, что слишком щедро расточала свои лас­ки; намеревается полюбившуюся ему Снегурочку взять си­лой или соблазнить драгоценностями, а когда девушка его по­любила, властно отказывает ей в просьбе спрятаться от Ярилы-солнца. А после того, как Снегурочка растаяла, утвержда­ет, что его (!) обманули боги. Налицо перекличка слов Миз­гиря («боги-обманщики») и пушкинского Сальери («правды нет и выше»).

Отклоняются от «общего лада» и природно-языческие бо­жества. Весна-Красна признается: «Шестнадцать лет тому, как я для шутки / И теша свой непостоянный нрав, / Изменчи­вый и прихотливый, стала / Заигрывать с Морозом, старым дедом, / Проказником седым». Этой проказой-шуткой и был нарушен природный порядок: в царстве берендеев наступило тревожное время «остуды», невольной причиной и одновре­менно жертвой которой оказалась Снегурочка.

Судьба дочери Мороза и Весны вносит в «полуидиллию» берендеевского царства тона драматические, если не траги­ческие. Именно здесь, на наш взгляд, самое главное и наибо­лее загадочное в сказке-мифе Островского. Обреченная лег­комыслием Весны и жесткой волей Мороза на уединение и неволю, Снегурочка тяготится заточением в лесном тереме отца, помышляет о лучшей, радостной жизни («...счастье / Найду иль нет, а поищу его»). Она устремлена к миру песен, веселья, праздника, к участию в общей жизни берендеев. Она – воплощение «радости, мира, долготерпения, благости, мило­сердия, кротости»8. И, добавим, духовной силы. Исполнен­ная жажды любви – чувства, которым она до поры до време­ни горестно обделена, Снегурочка готова за миг любви отдать жизнь: «Пусть гибну я, любви одно мгновенье / Дороже мне годов тоски и слез». Присущей ей безоглядной смелостью ге­роиня сказки Островского сродни шекспировской Джульетте и пушкинской Татьяне Лариной. «Самостоянье» Снегурочки, поистине личностное, органически сочетается с бесхитрост­но-доверительной открытостью окружающему и, главное, с ее душевной вовлеченностью в берендеевский патриархаль­ный мир. Во всем этом – какая-то особая привлекательность героини, обаяние невинности и цельности, бескомпромиссно­сти и твердости духа, что наиболее явственно сказалось в от­вете Снегурочки на грубые домогательства Мизгиря: «О, если вся такая / Живет любовь в народе, не хочу, / Не буду я любить». И еще: «Бесценный жемчуг / Себе оставь; недорого ценю я / Свою любовь, но продавать не стану».

Горестный финал пьесы предопределен тем, что Снегурочка повинуется матери и отдает свою любовь тому, «кто бы ни встретился», а первым встречным оказывается Мизгирь («Ах, встреча!» – восклицает она). И – вспыхивает ослепляющая страсть, которую вряд ли можно назвать чувством поистине личностным и которая тут же оказывается гибельной.

Трактуется развязка сказки-мифа А. Н. Островского по-разному. Одно из истолкований гибели Снегурочки дается в самом тексте. По словам царя, Снегурочку, свершив «правди­вый суд», покарало Солнце, а потому ее «чудесная кончина», как и «страшная погибель Мизгиря», «тревожить нас не мо­гут». Однако заключительный монолог Берендея, как верно отметила А. И. Журавлева, не является «выражением авторс­кой позиции»: драматург апеллирует к «непосредственному зрительскому сочувствию героям»9.

Вызывает сомнение также иная, можно сказать, последовательно «антиберендеевская» трактовка финала пьесы Н. А. Шалимовой, утверждающей, что развязка действия – это свидетельство того, что совершается «драматический излом времени» и приходит конец «золотого времени берендеев» и власти мстительного, злого бога Ярилы: «кончилось время эпоса, наступило время трагедии»10. На наш взгляд, «Сне­гурочка» (как и творчество А. Н. Островского в целом) не имеет ничего общего с какой-либо историософской концеп­цией, тем более — с мыслью о полярности стадий существова­ния общества, народа, человечества. Речь в сказке-мифе идет о надэпохальных и неумирающих константах национального бытия.

Весьма оригинальное и достойное пристального внимания истолкование финала «Снегурочки» предложил Ф. Д. Батюш­ков. По его словам, у Островского (не только в «Снегурочке», но и в бытовых пьесах) запечатлеваются «драмы человеческого сердца», а именно — разрушительная сила впервые пробуждающегося влечения, когда за любовь принимается страстная в ней потребность: «Может быть, Снегурочка лишь заранее была избавлена от горьких разочарований, ожидавших ее после того, как она станет возлюбленной Мизгиря... не лучше ли сразу растаять?»11 Да. Горестная судьба героини Островско­го – это символ извечной и неизбывной ранимости и безза­щитности начинающего свою жизнь человека, в особенности яркого, щедро одаренного, душевно цельного, и в наиболь­шей степени – женщины в ее ранней юности. Страсти, порой опасные и даже губительные, дает нам ощутить драматург, наличествуют всегда и везде. Ранимость и беззащитность отдельного человека, по Островскому, столь же непреходящи и вечны, как предустановленный природный порядок. Обратив­шись к жанру сказки, драматург, таким образом, создал миф о радостной полноте жизни русских людей, об их единении друг с другом и с природой, о раздолье и приволье, не имеющих начала и конца. И обрисовал этот мир как отмеченный ладом, но в то же время не исключающий горестных эксцессов.

Печальный финал пьесы-сказки Островского катарсичен. И не столько из-за того, что восторжествовал Ярило (об этом говорит Берендей), сколько потому, что здесь высветлено не­что достойное и высокое — как в Снегурочке, пошедшей на­встречу гибели ради любви, так и в Мизгире, не пожелавшем жить без нее. Любовь преобразила Мизгиря. Его «страшная погибель» может быть воспринята (хотя прямые текстовые свидетельства тому отсутствуют) как вызванная не только бунтом против богов, но и пробудившейся совестью, чувством неискупимой вины. Ведь это он, Мизгирь, не внял настойчи­вой просьбе Снегурочки бежать с ней от лучей Солнца!

В ряду мифов, возникших в литературе второй половины XIX века, наиболее удален от «Снегурочки» и ей контрастен миф Ф. Ницше. Герой книги «Так говорил Заратустра» при­зывает людей «не к работе, а к борьбе... не к миру, а к победе», ратует за «мир как средство к новым войнам», главное же — отвергает всяческую любовь, за исключением «любви к даль­нему», то есть к сверхчеловеку будущего: «Даже у Бога есть свой ад: это любовь к людям». Единственный долг, признава­емый Заратустрой, — это долг, приказывая, идти вперед. Если взглянуть на книгу Ницше глазами А. Н. Островского, то ее герой предстанет как фантастически разросшийся Мизгирь, который обрел дар пророка, но утратил способность любить.

Иным является смысл вагнеровского мифа о гибели бо­гов. В оперной тетралогии «Кольцо нибелунга» рисуется кар­тина масштабного, вселенского попрания любви. В жизни бо­гов и великанов воцарилась жажда золота и власти над ми­ром; кольцо уродливого карлика Альбериха сеет повсюду раз­дор и убийства, а в конечном счете ведет к гибели богов. Ра­нее же (такова предыстория действия тетралогии) боги и ве­ликаны жили в мире, где все дышало любовью, существовал благой порядок, который находится в отдаленном родстве с изображенным в сказке-мифе А. Н. Островского.

Значительно больше точек соприкосновения у «Снегуроч­ки» с ибсеновским «Пер Гюнтом», где, как справедливо отме­тила А. И. Журавлева, Озе и Сольвейг (добавим: а также вер­нувшийся в родной дом Пер Гюнт) олицетворяют «вечные ценности человеческой жизни», подобные тем, что составили основу сюжета сказки Островского12. В обеих пьесах (чего не было у Вагнера и Ницше) речь идет о ценностях, которые связаны с укорененностью человека в бытии, с его пребыва­нием, говоря словами M. M. Бахтина, на своем единственном месте, будь то среда обитания, верность обычаю, роду, семье, постоянство в любви, приверженность домашнему очагу. Проникновенные и мудрые слова об этом были произнесены Н. К. Рерихом, оформлявшим спектакль «Пер Гюнт» в Худо­жественном театре на рубеже 1900-1910-х годов. Назвав ибсеновского героя «разрушителем очага» и расценив его жизнь на чужбине как «длившийся долгие годы совершенно случай­ный ее эпизод», о самой пьесе Рерих говорит следующее: это дивная сказка «вне времени и пространства... песня о красоте и радости священного очага». Далее читаем: «Был ли это огонь домашнего очага, то есть очага семьи, был ли это очаг племе­ни, целого народа, очаг храма или какого-нибудь божества, но всегда только он собирал вокруг себя людей и только около него они становились самими собой... Только здесь находил человек всегда свое счастье»13.

Если мифы Вагнера и Ницше, о которых шла речь, имеют истоки в исторически раннем героическом эпосе и родствен­ной ему мифологической архаике, то корни мифов о берен­деях, об Озе и Сольвейг, без которых непредставим «Пер Гюнт», – совсем иные. Здесь к месту вспомнить и Филемона с Бавкидой в древнегреческой мифологии (а также в «Мета­морфозах» Овидия), и «Труды и дни» Гесиода, и древнерус­скую повесть о Петре и Февронии.

Охарактеризованные нами произведения свидетельству­ют, что мифотворчество в европейском искусстве промежут­ка между романтизмом начала XIX века и символизмом рубе­жа XIX-XX столетий не прекращалось. Подтверждением тому являются также оперы Н. А. Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии»14 и «Хованщи­на» М. П. Мусоргского15.

«Неомифы», являющиеся плодом индивидуального творчества, становятся мифами в полном смысле, лишь когда они вызывают в обществе сильный резонанс: тексты, притязающие на статус мифов, «мифогенные», по выражению А. П. Чудакова, властно требуют активной и, главное, длительной заинтересованности широкой публики. Произведения, о которых шла речь, подобный резонанс вызвали, но, важно отметить, в разной степени. «Пальма первенства» (не только в странах Западной Европы, но и в России) принадлежит Вагнеру и в особенности Ницше, но не «Пер Гюнту» Ибсена и не «Снегурочке» А. Н. Островского (скажем то же самое и о «Сказании... о Китеже» и «Хованщине»). Причина подобного «неравенства», вероятно, состоит в большей созвучности мифов Вагнера и Ницше духовной атмосфере XX столетия. В эту эпоху Европа (в том числе и Россия) оказалась в плену всяческих крайностей. Поначалу это –утопический максимализм самых разных «сортов», позже – полярное ему господство тотально пессимистических умонастроений и пантрагических концепций. Такова была неотвратимая реакция на эйфорию начала века, на эпоху «духовного футуризма» (С. Н. Булгаков) и «сверхожиданий» (А. А. Золотарев). И в этой атмосфере метаний, в этой приверженности общества интеллектуальному глобализму (если можно так выразиться) куда более насущными и глубокими представлялись дерзновенные и роковые свершения вагнеровских богов, великанов, карликов, а также пророчества величественного ниспровергателя всего и вся в «стране отцов» Заратустры, нежели бесхитростный, отмеченный наивностью мир берендеев у Островского пли драма отъединения Пер Гюнта от родного очага. Знаменателен факт истории гуманитарной мысли в России предреволюционной поры: у широкой публики, у критиков и публицистов, а также театральных зрителей «на слуху» был ибсеновский Бранд, который предварил Заратустру. Это – пророк-максималист, пренебрегающий историческим прошлым и радикально не приемлющий настоящее, жестокий к матери, жене, ребенку. В спектакле Художественного театра (1906), имевшем огромный успех, В. И. Качалов безоговорочно поэ­тизировал героя пьесы, а драма его близких, оказавшихся жер­твами властного и жестокого Бранда, отодвигалась на второй план. Заметим, что «Пер Гюнт», поставленный этим же теат­ром в 1912 году, привлек значительно меньшее внимание пуб­лики. И это неудивительно. XX век на всем его протяжении не очень-то чтил устремленность людей к идиллическим цен­ностям, ко всему тому, что являют собой дом, семья, общение с близкими, живой контакт с окружающей природой. Склон­ная к апологии всего масштабного, «глобального» (как в его индивидуалистическом, так и в коллективистском «вариан­тах») эпоха легко и бездумно пренебрегала тем, что Н. К. Ре­рих назвал «святыми очагами». Именно поэтому, вероятно, «Снегурочка» А. Н. Островского, вдохновенно поддержанная оперой Н. А. Римского-Корсакова, и «Пер Гюнт» Г. Ибсена в соединении с замечательной сюитой Э. Грига оказались как бы на периферии «мифовосприятия», уступив центральное место мифологии вагнеровско-ницшеанской ориентации.

Какая участь ожидает рассмотренные нами мифы в нача­ле третьего тысячелетия, покажет жизнь. Прогнозы здесь де­лать невозможно, если, конечно, не пытаться встать в позу пророка.


2003

_____________________________________________

1 Батюшков Ф.Д. Генезис «Снегурочки» Островского // Журнал министерства народного просвещения. 1917. № 5. С. 60.

2 Об эстетике русского традиционного быта см. с. 260-300 настоящей книги.

3 Бычков В.В. Русская средневековая эстетика XI–XII веков. М., 1992. С. 127.

4 Под личностью (в соответствии с многовековой традицией европейской культуры) мы разумеем не индивида, непременно противостоящего всему и вся вокруг, заброшенного в чужой ему мир (концепция экзистенциализма), а человека, способного к «самостоянью» и причастного окружающему (см.: Хализев В.Е. «Моцарт и Сальери» А. С. Пушкина в свете теорий личности XX века // Евангельский текст в русской литературе XVIII–XX веков. Петроза­водск, 2005).

5 Подробнее об этом см.: Лебедев Ю.В. Об истоках «весенней сказки» А. Н. Островского «Снегурочка» // «Снегурочка» в контексте драматургии А. Н. Островского. Кострома, 2001. С. 9-10.

6 Федотов Г.П. Лицо России (1918) // Федотов Г.П. Судьба и грехи России: В 2 т. Т. 1. СПб., 1991. С. 43-44.

7 Лихачев Д.С. Заметки и наблюдения: Из записных книжек разных лет. М., 1989. С. 514.

8 Тамаев П.М. Духовный мир сказки «Снегурочка» // «Снегурочка» в контексте драматургии А. Н. Островского. С. 52.

9 Журавлева А.И. Трагедийное в драматургии Островского // Вестник МГУ. Филология. 1986. № 3. С. 31.

10 Шалимова Н.А. Русский мир А. Н. Островского. Ярославль, 2000. С. 111. Сходным образом пьесе Островского навязываются широко бытующие ныне представления о внеличностном характере традиционного уклада жизни и его бесчеловечности («вечная мерзлота»), а также (в духе пантрагизма) об извеч­ной гибельности любви (см.: Милъдон В.И. Берендеи, или Вечная мерзлота. Художественная антропология в драме А. Н. Островского «Снегурочка» // «Снегурочка» в контексте драматургии А. Н. Островского).

11 Батюшков ФД. Указ. соч. С. 62-63.

12 Журавлева А.И. Типологические параллели. А. Н. Островский и Г. Иб­сен // А. Н. Островский, А. П. Чехов и литературный процесс XIX–XX вв. М., 2003. С. 189.

13 Рерих о Пер Гюнте (интервью) // Маски. 1912. № 1. С. 44-45.

14 О мифологическом мышлении, явленном в этом произведении, см.:Дурылин С.Н. Вагнер и Россия. О Вагнере и будущих путях искусства. М, 1913. С. 38 и далее.

15 О надэпохальной «весомости» для России сюжета «Хованщины» ком­позитор писал: «"Ушла вперед!" – врешь, "там же"! Пока народ не может про­верить воочию, что из него стряпают, пока не захочет сам, чтобы то или то с ним состряпалосътам же!» (Мусоргский М.П. Литературное наследие: В 2 т. Т. 1. М., 1971. С. 132).





оставить комментарий
страница5/7
Дата23.01.2012
Размер1,14 Mb.
ТипДокументы, Образовательные материалы
Добавить документ в свой блог или на сайт

страницы: 1   2   3   4   5   6   7
Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rudocs.exdat.com

Загрузка...
База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2017
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Анализ
Справочники
Сценарии
Рефераты
Курсовые работы
Авторефераты
Программы
Методички
Документы
Понятия

опубликовать
Загрузка...
Документы

наверх