Н. Я. Кузнецову icon

Н. Я. Кузнецову


Загрузка...
страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21
вернуться в начало
скачать

^ ИЗ ЛЕКЦИЙ ДЛЯ СТУДЕНТОВ

Переломным моментом в естествознании надо считать первую половину XVII столетия. В 1630 году Декарт провозгласил, что животный организм есть механизм или машина. Тогда это звучало ново и храбро. Этот принцип Декарта поставил грандиозную задачу: понять поведение организма, понять сумму всех эффектов организма так, как мы понимаем машины. Раз будут даны причины, то можно будет точно предсказать совокупность эффектов животного организма, или его поведение, как и для мертвой машины. Мы называем машиной или механизмом такое сочетание сил, которое дает всякий раз точное, определенное действие, когда на него падает внешний импульс или подана внешняя энергия. Характер действия машины определяется: 1) конструкцией. Твердые тела машины так сочетаются, что в результате этого получается одно определенное движение, 2) достаточной энергией, которая привносится в машину.

Декарт и рекомендовал понять животный организм, как машину. Что же революционного внес Декарт своим требованием? Его принцип объявил борьбу со скрытыми внутренними причинами, которыми были склонны объяснять проявления животного организма и вообще явления Природы средневековые натуралисты, и даже древние, например Аристотель... У нас также в обыденной жизни существует тенденция объяснять непонятные явления скрытыми причинами. Вспомните, что врачи в комедиях Мольера объясняли действие лекарств, и в частности морфия, скрытыми качествами.

XVII столетие выставило требование к Природе: никаких скрытых причин, скрытых качеств! Импульс движения твердого тела надо искать вне его! Отсюда поведение животного надо понимать из наличия внешних причин, из влияния внешней среды! У натуралистов появилась тенденция избегать поиска причин, и они стали говорить об условиях того или иного эффекта. Но обыденное мышление все же ищет

113


причину явлений. Ведь не все естествознание завершается в математическое знание, и не все поле естественных наук покрывает математическое знание. Приходится различать ряд качеств. Отсюда остается и «причина». Следовательно, необходимо искать соответствие причины эффекту и обнаруживать количественные зависимости. Позже были доказаны переходы энергии (электрической в световую, механическую или тепловую).

Требование Декарта понять организм как механизм не совпадает с нашими современными взглядами на организм и окружающую его среду. Для последователей Декарта все было направлено на борьбу со скрытыми причинами, такими как воля, желание, сила. Причины должны быть во вне, внутри организма их нет. Но ведь причина не равна эффекту. Вспомните, что удар по некоторым видам взрывчатых веществ вызывает взрыв, где сила удара может быть совсем ничтожной, а эффект весьма значительным.

В XIX столетии благодаря развитию химии и ее приложению к анализу жизненных процессов было найдено, что животный организм способен накапливать энергию, он осуществляет химические преобразования своих веществ. Потенциальная энергия животного организма (и ее запасы) и становится причиной его активности, а внешний импульс является поводом для ее обнаружения. Но мы помним, что для Декарта внешняя среда была во всех случаях источником причин движения организма. На этом примере мы видим, как менялись взгляды натуралистов на причины активности животных и их поведения !.

Я вспомнил фразу, когда-то в далеком прошлом меня поразившую. У И. С. Тургенева есть такая мысль, что молодой ум прежде всего ценит законченную логическую систематичность и в такой мере ценит ее, что собственно заранее готов простить очень многое. Но с другой стороны, если он не удовлетворен простой логической схемой такого рода, то, может быть, и очень правильные мысли, очень точно соответствующие действительности, не будут производить достаточного впечатления.

А всегда ли, везде ли эта логическая обеспеченность научного построения играет действительно решающую роль вообще для человеческого ума? В детстве мы жили совсем другими построениями. В раннем детстве и до начала этого логического созревания, как раз в то время, когда мы были

114


инстинктивными натуралистами (вы сами понимаете смысл этого слова), то мы с каждым днем обогащали себя новыми сведениями относительно окружающей среды. Мы в порядке инстинкта чрезвычайно плодотворно питались тогда как раз фактами, вновь и вновь приходящими чертами действительности, хотя бы они никакой прямой и систематической связи между собой не имели. Каждая новая группа впечатлений отпечатывалась в нас и мы питались фактами, в буквальном смысле слова, ассимилировали эти факты, совершенно так же, как в химическом отношении наш организм особенно интенсивно заявлял свою жизнедеятельность. Это было наиболее плодотворное время усвоения окружающего. Здесь же была проверка своих впечатлений в практике, и впоследствии по мере того, как все более и более созревает наша мысль, то эта чисто логическая систематичность, самообеспечение логики в дисциплине начинает постепенно отходить на задний план, и мы начинаем отдавать себе отчет в том, что она (логика. — Сост.) должна играть роль лишь служебную, в то время, как реальное обогащение знаниями опять и опять связано с уменьем воспринимать новые факты, хорошо их видеть, критиковать и, во всяком случае, не затушевывать их нашими теоретическими предвзятостями.

В чем существенное отличие натуралистических наук сравнительно с теоретической химией и, в особенности, с теоретической механикой? Прежде всего тем, что мы за критерий берем не столько логическую законченность наших построений, сколько непрестанную проверку на деле, то есть мы опять и опять возвращаемся к тому же методу в нашем подходе к реальности, которым когда-то в чисто инстинктивном порядке пользовались, напитываясь новыми и новыми фактами. Это лишь более вооруженное использование того же метода, которым в порядке инстинкта с таким наслаждением мы занимались при первом столкновении с действительностью.

Попробуем сделать различие между научным предвидением и уменьем видеть. Что значит уметь предвидеть? Каждый из нас готов сказать, что это самая драгоценная сторона научных знаний. Может быть, мы будем близки к истине, если скажем, что во всякой отрасли науки мы прежде всего стараемся научиться предсказывать явления. В этом и драгоценность рациональной науки, той же математики.

Мне могут сказать: не принижаете ли Вы натуралистическую науку по сравнению с математикой? В каком смысле ценна логическая обеспеченность? Поскольку наши логические построения обеспечивают заранее предвидения. С этой

115


стороны, теоретическая физика и математика являются совершенно исключительными образцами для других наук. Там функция предвидения обеспечена на первом плане.

А наша наука, которою мы сейчас занимаемся? Очень плохо, когда физиолог и натуралист вообще не умеет видеть вещи, как они перед ним стоят, независимо от их основных теоретических предвидений. Когда мы замечаем, что экспериментатор-натуралист начинает отбрасывать известные стороны действительности, которые перед ним стоят, считая это неважным, второстепенным, незначительным, только потому, что это не соответствует его представлениям, мы начинаем говорить, что это определенный дефект в этом работнике. Тем, что он хочет, он начинает в конце концов застилать свои глаза на то, что должен видеть. На этом основании у меня созрела тогда такая простая формула: надо ценить наряду со способностью и возможность предвидеть — что продолжает быть, конечно, основою научного подхода к реальности — надо ценить вместе с тем способность видеть хотя бы и неожиданные факты, выходящие из области предвидения.

Вот чем натуралист-физиолог существенно отличается от чистого теоретика в области чисто рационального построения физики, математики. Рядом со способностью предвидеть — такая простая вещь, которая как будто открыта в ребенке, так что стоит ли об этом говорить — способность видеть. Но не принижаем ли мы способность предвидеть?

Остановимся на колоритных моментах в истории человеческого знания. В 980—982 гг. нашей эры Бьёрне, предводитель норманнской шайки, добрался на своих ладьях до каких-то отдаленных берегов на Атлантическом Западе, относительно которых записано и осталось в виде памятников, что там лежат какие-то лесистые берега, с очень негостеприимными аборигенами, которые гнали их от себя. Это открытие очень быстро заглохло. Оно прошло мимо. Следующий шаг произошел в 1001 г. Опять норманн Лейер, снова предводитель разбойничьей шайки, несомненно был в местах, где теперь находятся Ныо-Фаундлэнд, Нью-Йорк. Приходится догадываться, что это Америка. Никаких выводов в смысле оценки значения этих путешествий, потому что способность видеть никоим образом не была связана со способностью предвидеть.

Следующий большой шаг был сделан в 1493 г., когда Колумб открыл острова в Мексиканском заливе и самый берег Америки. Христофор Колумб — это существенно другой деятель, чем прежние. Он руководился мыслью, которая с известного времени стала гвоздить его сознание, вопреки

116


всякому сопротивлению, которое ему приходилось преодолевать при попытке передать свое убеждение: двигаясь на Запад, можно достигнуть Индии. В 1493 г. он на трех корабликах проделал этот знаменитый мировой опыт, своего рода эксперимент для проверки своей мысли. Колумб отличался от других тем, что он двигался определенным предвидением. Однако Колумб неправильно построил свои предвидения. Он совершенно не хотел увидеть новый материк, новые земли, а думал увидеть ту же Азию и Индию. И когда он в первый раз увидал этот материк, то он сказал, что открыл путь

в Азию.

Оказывается, что люди, с одной стороны, своими предвидениями шире обнимали дальнейшее открытие действительности, а с другой стороны — оценивали все новое, встававшее перед ними, значительно труднее.

Вот отношение между способностью предвидеть и видеть. Норманны прошли мимо и не оценили свои открытия. Колумб и его последователь придали своим открытиям иное значение 2.

ПРИМЕЧАНИЯ

' Тетрадь с записями лекций Ухтомского за 1929—1930 гг. хранится в личном архиве В. Л. Меркулова.

2 Отрывок из лекции 8 января 1934 г. Стенограмма лекции Ухтомского хранится в С.-Петербургском отделении Архива Российской Академии наук, в фонде К. М. Быкова (ф. 890, on. 6, № 205).


^ БОЛЬНОЙ ВОПРОС

Больной вопрос потому, что застарелый, очень сложный, хронический. Я имею в виду вопрос, поднятый недавно с такою страстью в печати по поводу признаний одного советского ученого, что лучшее из своих работ он публикует за границей, а второстепенное — по-русски. Нельзя не порадоваться тому, что на этот раз наша общественность ответила горячим требованиям публиковать научные труды прежде всего на родном языке, а лишь во вторую очередь — для иностранных читателей. А то дело доходило до настоящего уродства, когда с русской работой и ее автором начинали считаться у нас лишь с того момента, когда она появлялась в заграничной печати; как будто это впервые гарантировало, что автор отнесется к работе с полной серьезностью!.. Поскольку работа, опубликованная только по-русски, представлялась не достаточно обязывающей, чтобы серьезно считаться с нею, складывалось еще и новое, производное и тоже сомнительное явление. В отношении русских работ не считалось обязательною щепетильность, допускалось либеральное заимствование без упоминания источников. «Где-то, дескать, слышал или прочитал, да и позабыл — где! Всего не упомнишь!..» А отсюда возникало и еще новое производное явление уже второго порядка: русский автор, если он был серьезно заинтересован в том, чтобы сохранить именно за собою авторство или приоритет, спешил заявить свою мысль и открытие в иностранной печати, так как с этого момента считалось уже делом приличия ссылаться на его имя. Вот так начавшаяся аномалия обрастала потом производными, как корень мочками, почерпая из них дополнительное питание для себя! Когда дело идет о застарелой аномалии, успевшей войти в быт, бороться нужно, без сомнения, не обрывая симптомы, но выясняя и устраняя корни!

В данном случае исторический корень в том, что в науке более, чем в каком-либо другом деле, русский человек чувствует себя по сих пор преимущественно подражателем

118


западного европейца. Еще очень недавно было то время, когда русский ученый считался все еще не совсем дозревшим, если он не побывал за границей. К своему собрату, оставшемуся дома, возвратившийся из заграничной командировки начинал относиться уже снисходительно. Неуверенность в своем, недостаточное уважение к своему давно были замечены иностранными учеными в их русских учениках, подкрепляя чувство снисходительного превосходства по отношению к русской науке вообще. Привыкнув к отношению снисходительного превосходства со стороны иностранцев, наш работник начинал считать его за норму и, по возвращении на родину, чувствуя себя здесь своего рода представителем иностранной науки, продолжал то же отношение к доморощенным работникам. «Отечественная наука!» Это произносилось у нас так часто с иронией! Самое замечательное, что русские люди не видели в этом ничего странного. И могло получаться карикатурное положение вроде того, что иностранный ученый средней руки считал возможным оказывать снисходительное поощрение нашему И. М. Сеченову. С другой стороны, сама русская Академия наук времен академика Остроградского, стремясь показать себя исключительно передовою, спешила с избранием в свои члены иностранных ученых, еще не отмеченных учеными Обществами на родине, тогда как решительно отметала у себя дома Н. И. Лобачевского. Когда крупный и проницательный ученый, каким был Остроградский, дает такой отзыв о знаменитых работах казанского геометра, что они не только не заслуживают поощрения, но делают сомнительною правоспособность автора к преподаванию даже в средней школе, этого нельзя понять иначе, чем как следствие особой установки в рецензенте, а именно — опрометчивой презрительности к своему. Когда дело идет о русской работе, и неохота утруждать ею свою голову, то наверное ближе к истине будешь, если ее выругаешь, чем возьмешь на себя ответственность похвалить. И если выругаешь не совсем справедливо, то русский человек скромен — протестовать не будет! Но вот, забракованный в Петербурге, казанский ученый избирается неожиданно в Геттингене. Петербургской Академии приходится поправляться задним числом; а тут новая неприятность:

не дождавшись окончания процедуры, Лобачевский умирает. Я вспоминаю этот инцидент для того, чтобы показать, как униженно-услужливое настроение по отношению к ученому Западу получало подчас и конфузную коррекцию от того же Запада. Змея кусала свой хвост. Пока нет еще готовности и способности ценить по достоинству и на свой страх у себя

119


дома нарождающиеся новые идеи и дарования, сама судьба велит оставаться на помочах и на указке более зрелого Запада. Нечего закрывать глаза на то, что многое множество дарований пропущено и не осуществлено у нас просто оттого, что не хватило храбрости «свое суждение иметь», чтобы оценить работника на свой страх, ранее того, как о нем выскажется Запад. Но лучше уж, конечно, быть до времени на указке Запада, чем проявлять самоуверенность в отвержении таланта только потому, что он непонятен, как непонятен был Лобачевский для Остроградского, пока не был оповещен во всеобщее сведение отзыв Гаусса.

Из предыдущего явствует, что давно пора нашему ученому миру встать в более независимое положение по отношению к Западу, и, в то же время, не приходится замалчивать, что были и еще не вполне прекратились исторические резоны, делающие зависимость от Запада достаточно заслуженной. Вопрос, очевидно, сложен и имеет свою живую диалектику. Нельзя отмахнуться от него формальным решением!

Сама собою приходит здесь мысль, что гордиев узел, застарелый и сложный, подобно многим другим старым вопросам истории, может быть разрублен более или менее просто принципами интернационализма! Наука интернациональна по преимуществу и, быть может, именно для нее, возможно более, чем для кого-либо, прямое и непосредственное решение принципиального и бытового вопроса! От тружеников науки можно ожидать почина в освобождении от «условных» границ национальности, языка, местной истории культуры и т. п. И тогда, быть может, придется признать своевременной и передовой тягу наших ученых печататься в особенности за границей. Быть 'может, придется признать передовой и склонность интеллигенции еще с екатерининских времен освобождать себя от своей народности, истории и языка! Если бы дело интернационализма насаждалось попросту формальной логикой, несомненно наиболее правильно было бы повести дело теперь же на избрание какого-либо одного языка в качестве интернационального!

Но дело в том, что интернациональное братство народов вырастает из истории органически и требует для своего созревания напряжения всех сил человеческого сердца и разумения, а не родится благополучно из формальных соображений. Формальная логика рассудительного и самодовольного рационализма все более представляется нам лишь эпизодом, инструментом не очень дальнего действия в области той логики, которою движется история. Она занимает там при-

120


близительно такое положение, какое принадлежит линейной зависимости в многомерном протяжении.

Попытка решить дело отказом от провинциальной истории, языка и народности не нова. Ее со значительным успехом проводил древний, а затем средневековый Рим. Памятником служит до сих пор особое положение у нас латинского языка, на котором в течение столетий оповещалось народам все более ценное в мыслях и достижениях человечества, что только было способно послужить его соединению. Старшее поколение у нас еще помнит обычай и требование, чтобы диссертации писались и защищались не иначе, как по латыни, хотя бы латынь перерождалась все более в странную мешанину «варваризмов», которую могли понимать только профессионалы. Интернациональная научная номенклатура еще и в наши дни регламентирована по латыни... Но если законсервированные термины и окончательные формулировки диссертаций могут в самом деле красиво и внушительно излагаться по латыни, то самый процесс зарождения и течения живой мысли удавался людям все-таки не иначе, как на родном языке. Поэтому первые проблески зарождающегося естествознания и новой европейской литературы связаны характерным образом с начинающимися попытками перейти от латыни на национальные языки: итальянский, французский, немецкий и английский (Данте, Марсилий Падуанский, Жан-де-Жанден, Оккам...). То, что мы называем в настоящее время «европейской культурой» с уверенностью в ее общечеловеческом значении, это знания, умения и идеи, распространяющиеся преимущественно на этих четырех языках. Это и есть так называемые «интернациональные языки» современности! Для того, чтобы от формально-интернационального языка приблизиться более глубоко к интернациональной культуре человечества, было нужно, чтобы формальное единство речи распалось на целый спектр национальных языков! Вот она — реальная, живая и содержательная логика истории с ее самостоятельными законами! Формальная логика тут не может служить инициатором, она лишь post factum догадывается, что оно так и должно было быть; ибо о какой же национальной культуре и гармонии могла бы быть речь, пока нет достаточно выявленных наций и национальных культур? Композитору нечего делать, пока нет инструментов и инструментальных партий!

Что предлагается нам ученым миром в настоящее время? Подобно тому, как древний и средневековый Рим стремился к такой организации, при которой и скифам, и кимврам, и норманнам, и франкам милостиво представлялось до поры

121


до времени петь колыбельные песни и поддерживать обыденный обиход на родных языках, официальным же языком просвещения и международных сообщений должна была быть благородная латынь, так сейчас иностранцы нам предлагают все претендующее на действительно общечеловеческое значение в нашей науке и литературе публиковать на расчетверившейся латыни: на итальянском, французском, немецком и английском языке! Соответственно практическому духу эпохи, нам не ссылаются при этом на исключительные заслуги этих языков в истории; нам просто говорят, что для нас самих так будет выгоднее и удобнее! А пожалуй всего удобнее — печататься всем по-английски, потому что это язык наиболее распространенный, — добавляют скоромно между строк англичане!

Что касается «выгоды» и «удобства» для ученого, то пока он продолжает быть собственно ученым, т. е. изыскателем однажды попавшейся ему на пути драгоценной руды, у него собственно одна выгода в том, чтобы продолжать искать, пока не доищешься и не разработаешь поглубже ту жилу, которая однажды повела за собою. И надо предоставить ему на свой страх приискивать удобные способы продолжать начатое исследование, положившись на его чутье, которое оказалось правильным до сих пор, и, может быть, будет правильно далее. Что бы было с Пушкиным и Гете, если бы, ввиду их творческих заслуг, мы поставили их в необходимость отныне писать первого по-немецки, а второго по-английски? Это ведь только со злости М. В. Ломоносов ходатайствовал о производстве его в немцы!

Вспоминается заметка Гете: «когда творческая голова своими достижениями привлечет к себе внимание публики, предпринимается все возможное для того, чтобы сделать невозможным повторение» («Поэзия и правда», IV часть, книга 16). Разве этот гегелизм практически неизбежен?

Какие бы доводы ни приводились в пользу исключительного, так сказать, канонического положения четырех названных языков, для нас совершенно очевидно следующее. Во-первых, давняя практика наших научных работников, о которой мы говорили в начале статьи, полностью отвечает данному предложению иностранцев. Во-вторых, с прежними психофизиологическими основаниями процесс живой мысли, ее натурального зарождения и течения будет раскрываться людьми все-таки не на латыни, хотя бы и расчетверившейся, а на почве родной народной культуры и на ее языке. Если где-нибудь в алгебре возможно положение, когда на печатную страницу очень концентрированного текста приходится

122


всего 30—50 слов и, в сущности, безразлично, на каком языке, то в более конкретных науках, где важен во всей полноте ход словесного изложения автора, обязательное публикование на одном из канонических языков было бы уже немалым осложнением. Ведь очевидно, что вздваивать свои работы в печати, публикуя в одинаковой полноте свой текст и по-русски и на «каноническом» языке, было бы чрезвычайным обременением. Практически дело пойдет непременно о большей или меньшей степени вытеснения русского ради «канонического» или этого последнего ради русского.

До тех пор, пока язык данного народа и страны не приобретет признания полноправного участника в текущей международной жизни, наука и ученые непременно будут оставаться среди народа на положении более или менее исключительного порядка вещей, а текущие научные проблемы будут пребывать материей, не подлежащей обсуждению «деван ле жанс». До тех пор, пока представители науки в данной стране не сделаются совершенно и органически народными и по языку и по разумению, они будут опять и опять обособляться в касту, приобретать схоластические черты и обогащаться более или менее теми профессиональными особенностями, которые незлобливо осмеяны Мольером («Воображаемый больной», III интермедия) и Свивтом («Путешествие Гулливера», часть III, глава 5).

Нужно ли еще оговаривать, что наши Ломоносов и Пушкин несравненно более международны и всечеловечны, чем Тредьяковский или Сумароков, которых нельзя не считать специфически и узко русскими явлениями! Но Ломоносов и Пушкин это те, кто заставил нашу мысль и культуру вернуться к натуральному источнику, к языку и истории родного народа, чтобы сделать их внятными миру!

Мы думаем, что итальянцы, французы, немцы и англичане сделали поистине огромный шаг вперед к подлинно интернациональной культуре в то время, когда заменили каноническую латынь родными языками и открыли своим народам возможность участвовать, каждому на родном языке, в текущей жизни науки. Мы думаем, что дальнейший шаг к действительно интернациональной культуре будет естественно в том, что работники прочих народностей продолжат этот путь, дабы к канонической до сих пор четверице европейских языков постепенно присоединялись на разных основаниях языки новых и новых народов земли. «Консулы» четырех, пока привилегированных европейских языков не должны бы нам здесь возражать, как в свое время их предки просили не возражать «консулов» Рима.

123


Нет нужды писать о том, что не разговорами и пожеланиями, не постановлениями и голосованиями решаются такие идеи, как приобщение того или иного языка и народности к сонму равноправных участников мировой культуры. Такие дела решаются явочно, так, чтобы прочие люди и не заметили, как это у них вышло, что в один прекрасный день текущая новая мысль человечества заговорила с ними по-итальянски, по-немецки, по-русски, по-якутски или по-татарски. Фактически нужно, чтобы русские авторы сумели достаточно живо заинтересовать своими работами международную науку и приучили ее читать по-русски, знать русский язык.

Повторю здесь в печати то, что сказал в свое время в беседе с глубокоуважаемым профессором Эрнстом Симонсо-ном: живу надеждою, что недалеко уже то время, когда печатаемое на русском языке будет интересно, и важно, и необходимо для иностранной науки настолько, что и немец, и англичанин, и француз, и итальянец возьмет на себя труд научиться читать по-русски.

Я говорил выше о подражательности русского, как о черте подчас вредящей ему. Она вредит, когда является предвестником или последствием утраты связи с народом. Нет, однако, ничего постыдного или недостойного в подражании действительно крупным или важным чертам у других. Нельзя было бы иметь ничего против того, чтобы русский человек, и в особенности русский научный работник, шел в подражании, скажем, англичанину (англомания у нас в ходу!) достаточно последовательно, вплоть до того, что англичанин знает себе цену, ни у кого не заискивает, оч^нь ценит свой народ и совершенно никому не подражает! Вот этим спокойным знанием себя и своего дела англосакс и достиг того, что полмира интересуется его языком и знает его литературу.

Чем полнее, искреннее и разностороннее развернет отдельный народ свои научные возможности и дарования, тем больше он внесет в общее международное достояние человечества, тем дороже он будет для всех. Иными словами:

тем более ценным участником он будет в интернациональной культуре!

В одном из старых петербургских учебных заведений был англичанин, преподаватель своего языка, который не уставал повторять молодым людям на ломаном русском языке очень странный афоризм: «уважайте себя»! Говорят, это было ужасно смешно! Молодежь нарочно старалась наводить разговор так, чтобы вызвать у англичанина это стереотипное восклицание, и когда это удавалось, дружно хохотала.

124


Уже начиналось довольно сильное подражание внешности иностранца, его одежде, его манере держать себя; но на афоризм похохатывали! Старое учебное заведение сохранилось и в Ленинграде. Все так же стоит перед ним статуя знаменитого путешественника и директора. Но, как слышно, над чудным советом англичанина теперь не смеются.

И именно потому, что теперь мы относимся значительно серьезнее к совету англичанина, мы и не будем торопиться печатать наши работы по-английски. Если интересно, пусть прочтут по-русски!

ПРИМЕЧАНИЯ

Статья написана в 1935 —1936 гг. Поводом для ее написания послужил следующий факт. 27 октября 1935 г. в Физиологическом институте Ленинградского университета состоялось заседание, где Ухтомский сделал доклад об итогах участия биохимиков и физиологов института в работе XV Международного физиологического конгресса. В прениях по докладу выступил ряд ученых, которые заявили, что работы университетских ученых остаются малоизвестными за рубежом и предложили чаще публиковаться в иностранных журналах с целью отстаивания отечественных приоритетов. Своеобразным ответом на подобного рода высказывания стала статья Ухтомского «Больной вопрос», которая так и не была опубликована.

Печатается по оригиналу, хранящемуся в С.-Петербургском отделении Архива Российской Академии наук (ф. 749, on. I, № 79). Утраченная концовка статьи восстановлена по машинописной копии, выправленной рукой Ухтомского (хранится в личном архиве Л. В. Соколовой).


^ ИЗ СТАТЬИ «XV МЕЖДУНАРОДНЫЙ КОНГРЕСС ФИЗИОЛОГОВ»'

Мы стремимся понять организм в его течении, в закономерностях его переходов и перестраивания во времени из одного состояния в другое. В течение тысячелетий научной мысли импонировало в особенности твердое тело с его постоянными свойствами. Его проще всего было сделать предметом научного исследования и предвидений. Механическое естествознание и считало своей нормальной задачей видеть повсюду, в том числе и в физиологии, всего лишь твердые тела и результаты их взаимодействия в организмах.

Там, где никак не удавалось свести явления на постоянные связи твердых тел и приходилось говорить все-таки о процессах и событиях, начинали импонировать в особенности случаи, когда два или несколько противопоставленных процессов образуют более или менее прочные равновесия, все вновь и вновь восстанавливающиеся. Тогда перед нами хоть и не твердое тело с однажды навсегда постоянными свойствами, то все-таки столь быстро возвращающаяся к исходному состоянию комбинация, что ее можно принять за чрезвычайное приближение к твердому телу с постоянными свойствами. Открывалась возможность приближенного возвращения к принципам древнего естествознания также для процессов и событий, поскольку они способны образовать равновесие. В физиологии это вело к обострению интереса, в особенности к моментам уравновешивания противоположно направленных процессов и событий.

В обоих случаях — и при приведении событий к законам твердых тел и при приведении их к законам равновесия — заманчивою была в особенности возможность понять события вне и независимо от времени. Уловить закономерности постоянные и от времени не зависимые — это и есть как будто самая подлинная задача знания. Традиция этого, по преимуществу аисторического, естествознания древних греков и естествоиспытателей ренессанса до XVIII столетия вклю-

126


чительно живет в значительной мере между физиологами в наши дни, часто безотчетно, в других случаях с методологической настойчивостью. Там, где объявляется в качестве последней задачи невролога определение постоянной топографии нервных центров и постоянных путей сообщения между ними, равно как там, где сводят работу тканей и клеток на беспрерывное уравновешивание противоположно направленных процессов, в обоих случаях продолжают тенденции принципиально аисторического естествознания.

Не зная, как можно было бы управиться достаточно точно с фактором времени, физики, химики, а за ними и физиологи долгое время были склонны объявлять, что исторический метод радикально отличен от метода экзактного естествознания, а потому, уважая себя, физиологи и не должны входить в проблемы развития форм и функций жизни. С начала XIX столетия зоологи и ботаники, не дожидаясь разрешения экзактного естествознания и опираясь на палеонтологию, уловили выразительные влияния фактора времени и истории на организмы в связи с изменениями среды. При этом зоологам и ботаникам пришлось, не дожидаясь разрешения профессиональных физиологов, строить физиологические гипотезы о том, как могли и должны были происходить сдвиги в функциях, а затем в формах организмов под действием внешних факторов среды и внутренних факторов наследственности. В течение почти столетия получалось такое положение, когда морфологи опирались на физиологические схемы и допущения, построенные на свой страх, а физиологи систематически отвергали, будто судьба системы в предыдущие отрезки времени могла играть роль определяющего фактора в развертывании в ней текущих событий. Правда, у физиологов было еще очень много тем для разработки по заветам классической физики, т. е. по принципу, который проф. Пикар назвал так остроумно: principe de non heredite. Но рано или поздно физиология сама должна была взяться за все более настойчиво заявляющий себя principe de Г heredite, тем более, что в своей воздержанности она оказалась отставшею не только от зоологов и ботаников, но и от физиков, которым пришло время углубиться, в свою очередь, в реальное значение фактора времени и истории системы для ее судьбы. Уже на нашей памяти стала строиться «Сравнительная физиология». Значительно отстав на этих путях от морфологов, физиологи принуждены были пойти теперь по их следам, строя свои теории на первое время целиком по планам, проложенным сравнительной анатомией.

127


При этом получалась очень поучительная комбинация: сравнительный физиолог, следуя морфологическим образцам, стал привыкать довольно успешно представлять себе преобразование функций в палеонтологических и макроисториче-ских масштабах времени, но по-прежнему был очень несклонен допускать, чтобы сейчас, под руками, в микроинтервалах истории, физиологическая функция могла складываться в самом деле и конкретным образом в непосредственной зависимости от текущих условий времени и от скоростей текущих микропроцессов. Совершенно очевидно, что назревшая и очередная задача новой физиологии — повести сравнительное изучение функций и их генезис, вооружившись фактором времени и истории еще для конкретных микроинтервалов хотя бы так, как это делается в новой физике. Перед молодой наукой сравнительной физиологии стоит задача, с одной стороны, фактически распространить физиологический эксперимент на все животное и растительное царство, с другой — внедрить исторический метод — метод преемственности — в изучение того, как складываются и преобразуются физиологические функции еще в микроинтервалах. Бесчисленные новые проблемы возникают здесь. И здесь новая физиология будет находить для себя обновленные и все углубляющиеся связи с новой физикой, а в то же время обновит свое значение для морфологии, не просто следуя за колесницей победительницы, но и давая ей руководящие критерии. <...>

Выше был повод сказать, что укрывательство от затруднений, приносимых факторами времени, было главным побуждением для ссылок на вневременные постоянства и вневременные зависимости. Там, где не удавалось сослаться на постоянные предметы, одаренные постоянными качествами, новым способом укрыться от необходимости считаться лицом к лицу со временем и историей системы была ссылка на равновесия. Там, где в организме есть относительное равновесие, это значит, что есть в наличности обратимый процесс с возвращением к исходному состоянию. Чем скорее возвращение в исходное состояние совершается, тем более теория может исключить из соображения время и говорить об устойчиво-стационарном состоянии. Поскольку, однако, события жизни всегда текут в необратимой преемственности, равновесие и обратимость играют здесь второстепенную и служебную роль, биолог принужден все-таки считаться со временем, как самостоятельным и никак не подлежащим исключению фактором. Поэтому реальное значение для физиологии име-

128


ют не столько схемы равновесия и обратимости сами по себе, сколько относительные скорости и интервалы завершения сосуществующих в организме процессов. В зависимости от того, насколько успеет срочно закончиться процесс возбуждения в данной ткани, когда на нее должен упасть новый раздражающий стимул и она должна быть вовлечена в новую работу, мы можем иметь в ней два противоположных результата. Там, где речь идет о сроках и темпах связанных между собою реакций, длительность дозволяет различить в себе измеримые интервалы, относительная слаженность или расхождение которых в кооперирующих тканях и органах предрешает события в них.

ПРИМЕЧАНИЯ

' Расширенный вариант статьи был опубликован в Известиях АН СССР, М. —Л., 1936, 71 с., в сокращенном виде — в Собр. соч., т. V, 1954, с. 153-162.





оставить комментарий
страница6/21
Дата23.01.2012
Размер6,29 Mb.
ТипДокументы, Образовательные материалы
Добавить документ в свой блог или на сайт

страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21
Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rudocs.exdat.com

Загрузка...
База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2017
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Анализ
Справочники
Сценарии
Рефераты
Курсовые работы
Авторефераты
Программы
Методички
Документы
Понятия

опубликовать
Загрузка...
Документы

Рейтинг@Mail.ru
наверх