Опыты философские и критические icon

Опыты философские и критические


Смотрите также:
Герберт Спенсер. Опыты научные...
Данте алигьери (Dante Alighieri)...
Опыты научные, политические и философские...
II. Опыты, доказывающие существование направленного хода времени...
Опыты научные, политические и философские...
Элективный курс «Занимательные опыты по химии» Пояснительная записка...
План Опыты по механике. Опыты по термодинамике...
К. О. Россиянов Опасные связи: И. И...
К. О. Россиянов Опасные связи: И. И...
Www i-u. Ru политико-философские трактаты цицерона...
Гуго Глязер драматическая медицина. Опыты врачей на себе...
Методическое пособие Опыты в теневой проекции с осветителем...



Загрузка...
страницы:   1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17
скачать

- -

В.Ф.ЭРН.

БОРЬБА ЗА ЛОГОС

ОПЫТЫ ФИЛОСОФСКИЕ И КРИТИЧЕСКИЕ


Москва, изд-во "Правда",

1991

Посвящаю эту книгу дорогой жене


ПРЕДИСЛОВИЕ

Чтоб облегчить читателю понимание самой сущности нижеследующих статей, я

кратко выясню, что я разумею под словом логос и почему, выпуская в свет свою

книгу, даю ей воинственное заглавие: борьба.

В слове логос для меня объединяются все особенности той философии,

которая основательно забыта современностью и которая мною считается

единственно истинной, здоровой, нужной. L?goj - есть лозунг, зовущий

философию от схоластики и отвлеченности вернуться к жизни и, не насилуя

жизни схемами, наоборот, внимая ей, стать вдохновенной и чуткой

истолковательницей ее божественного смысла, ее скрытой радости, ее глубоких

задач. Если рационализмом называется философия, которая сознательно избирает

органом своего исследования ratio, т.е. формальный рассудок, оторванный от

полноты и бесконечного многообразия жизни, то позволительно назвать логизмом

такую философию, которая отрицает рационализм в самом корне, которая

избирает органом своих постижений L?goj, т.е. разум, взятый вне отвлечения

от живой и конкретной действительности, ей сочувственный и ее имманентно

проникающий. Логос есть коренное и глубочайшее единство постигающего и

постигаемого, единство познающего и того объективного смысла, который

познается. Истина этого первоначального единства была открыта великой

эллинской философией и с незабвенной силой возведена на новую ступень

сознания в глубоком умозрении и глубочайшем внутреннем опыте христианства.

Развивая отдельные стороны логистического миропонимания, я сознательно

определяю, таким образом, свою философию как философию христианскую.

Отсюда понятно, почему за логизм приходится бороться. Высшие ценности,

величайшие святыни - возбуждают и самую ожесточенную борьбу. Дух

самоутверждающейся гордыни, дух времени и большинства - всегда восстает

против таинственной истины воплощения Слова. Рационализм глубочайшим образом

отрицает все святыни логизма, и никогда, кажется, за всю историю мира

рационализм не был такой огромной, исторической силой, как в наше время. Для

того чтоб пронести святыни логизма сквозь строй современного мышления, нужна

борьба не на жизнь, а на смерть; нужно оружие стальной неумолимо отточенной

логики.

Вот отчего пафос борьбы проникает всю книгу. "Смерть зови на смертный

бой". Если б я не видел в рационализме - этом кумире современности - смерти

и величайшей духовной опасности, я бы не боролся с ним столь настойчиво и

упорно. Но, я думаю, чуткое ухо сквозь ожесточение "логической" борьбы

расслышит и иные мотивы моего философствования: мою веру и мою любовь.

2 марта 1911 г.

^ РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПРАГМАТИЗМЕ

Vernunft fangt an zu sprechen.

Und Hoffnung wieder an zu bluhn.

Man sehnt sich nach des Lebens

Bachen.

Ach nach des Lebens Quellen hin.

Goethe. Faust I .

Ka… o?de€j b?llei oЊnon nљon

e"j aoko?j palaio?j.

Kat¦ M¦rkon, 2, 22

Прагматизм явление интересное . На современном философском безрыбье,

когда и Саул во пророках , когда ремесленные производители философской

бижутерии переполняют кафедры и книжные рынки, - прагматизм по праву

обращает на себя почти всеобщее внимание и по праву может быть назван тем

"раком", который многие охотно примут за настоящую "рыбу". От полных

учености, трудолюбия и методического упорства книг современных немецких

философов с удовольствием переходишь к творениям прагматистов, полных

свежести, даровитости и какого-то философского "кислорода". С таким

удовольствием после упорного дня, проведенного в книгохранилище, выходишь на

оживленную улицу, испещренную огнями, загадочную непрерывным мельканием

незнакомых лиц.

Прагматизм родился под счастливой звездой. Не успел он еще вылупиться из

яйца и как следует осмотреться в этом мире, как во всех частях света его

стали чествовать приветствиями, статьями, критикой, опровержениями. Это ему

очень на руку. Быть может, прагматистам не нашлось бы никакого специального

дела, никакого истинного pr©gma , им одним свойственного, из их философии

вытекающего; но журнальный шум, ознаменовавший рождение прагматизма, спас

новорожденных прагматистов от возможного безделья и доставил им много,

впрочем, самого обыкновенного дела: корреспонденцию, полемику, разъяснения,

пропаганду и тому подобные принадлежности всякого живого литературного

движения.

Кислороду тут много. Живость прагматического движения поистине

американская и внушает даже какие-то нефилософские мысли. Но вот в чем

вопрос: есть ли у прагматизма реальная сущность? Есть ли в нем хоть одно

новое слово, которое сообщило бы ему действительно оригинальную физиономию?

Которое утвердило бы его права не только в европейско-американских

общественных настроениях, но и в царстве благородных мыслителей, открывавших

новые точки зрения, созидавших новые философские ценности? В своей попытке

ответить на этот вопрос я остановлюсь лишь на Джемсе, бесспорно самом

крупном и самом значительном прагматисте, но все сказанное - именно потому,

что Джемс самая большая сила прагматизма, - a fortiori будет относиться и

вообще ко всему прагматизму.

I

Прежде всего необходимо устранить одну иллюзию. Да не поставят знак

равенства между Джемсом и прагматизмом! Прагматизм в изложении Джемса и

Джемс в рамке и под стеклом прагматизма - это далеко не одно и то же. В

прагматизм попадает лишь кусочек Джемса - прагматизм случайное одеяние

Джемса, - а сам он, душа его бесконечно значительнее, бесконечно глубже и

сложнее прагматизма. Автор "The principles of psychology", автор

"Многообразия религиозного опыта" - как редко одаренная личность, как

окрыленная поистине философским Эросом натура, не может исчерпаться и

адекватно выразиться в эклектическом и по существу неопределенном

прагматизме .

Он придает чарующую прелесть прагматизму. Под его пером прагматизм блещет

всеми красками жизни, переливается трепетом и тревогой мирового искания.

Нельзя всей душой не откликаться на его речь, сдержанно-вдохновенную,

питаемую внутренним огнем и сердечным жаром. Обаянию личности Джемса

поддашься невольно и безраздельно. Но прагматизм? Можно ли прагматизму

уделить хотя частицу восторга, непрерывно называемого Джемсом? Отставьте

Академию от Ломоносова - и в Академии останутся лишь стены да мебель.

Отставьте прагматизм от Джемса, и в прагматизме останется беспринципный хаос

самых разнообразных философских отрывков. Софистический релятивизм, столь

характерный для прагматизма, заимствуется прямо у современных европейских

философов. Софистический релятивизм есть болезнь современного духа,

захватившая десятки мыслителей, имеющая огромную сферу действия, и

прагматизм, всецело принявший эту болезнь внутрь себя, быть может и поступил

очень "практично", ибо поплыл по течению, но этим лишил себя всякой идейной

оригинальности. Прагматизм эклектичен, не созидает новых точек зрения, не

имеет ни одного творческого fiat , которое отличает всех великих мыслителей;

он в идее своей лишь гид, путеводитель, имеющий целью лишь ориентировать.

Задача все же почтенная, но, к сожалению, этот гид себе на уме и, как всякий

гид, норовит провести мимо истинных сокровищ духа и останавливает перед

банальностями. Джемс, извлекающий из прагматизма столь сильные звуки,

подобен самородку, который передает свою великую душу через три самодельные

струны, но заставьте играть на этих трех жалких струнах другого, самого

гениального музыканта - и эти струны будут бессильно бренчать. Очевидно,

инструмент не годится. Вечно новое вино философского Эроса вливается Джемсом

в мехи старые, обветшавшие. Что ж, вино это будут сбирать те, у кого мехи

поновее, а концепции Джемса - его случайный философский костюм - будут сданы

в архив.

II

Если б Платон, не встретив Сократа и не нашедши себя, остался при точке

зрения Протагора и свою великолепную писательскую деятельность посвятил

пропаганде протагоровского релятивизма, он все же остался бы Платоном.

Изложение его было бы страстным, блестящим, божественно отражающим

конкретность и сложность жизни. И сквозь рубища релятивизма проглядывал бы

таинственный гений, ниспосланный свыше. Так и талантливый Джемс, очевидно,

не встретивший своего Сократа, не переживший безмерную реальность невидимого

царства Идей, даже в рубищах прагматизма являет собой прекрасное зрелище,

полное сериозности и достоинства. Отчего происходит это? От исключительной

одаренности Джемса. Помимо живости писательского темперамента, помимо яркой

художественности изложения (увы, столь редкой среди философов!), Джемс

достигает подобного эффекта одним замечательным качеством: он непрерывно

колеблется в своих точках зрения, он непрерывно меняет позиции и делает это

с такой увлеченностью, с таким неподдельным чувством, что ни одному

доверчивому читателю не придет в голову обвинить Джемса в перемежаемости

точек зрения. Но попробуйте проанализировать цепь его утверждений, и вы

увидите, что связана она не логической мыслью, а психологической цельностью

его личности. Отсутствие метода полное! То он психологист, уверенный, что

достаточно в ярких, но схематичных чертах набросать психологию данного типа

мышления, чтобы этим самым произвести оценку его объективной значимости. То

он мистический интуитивист, бросающий ослепительный афоризм и уверенный, что

достаточно высказать мысль, а в аргументации она не нуждается. То он фанатик

научности, боготворящий факты как факты, желающий быть объективно,

универсально фактичным, а то вдруг, вопреки всякой науке, с произвольностью

явного субъективиста перемещает огромные факты и колоссальные группы фактов

в истории мысли и философии. Джемс в тревожном течении своих мыслей -

импрессионистичен, и если бы не яркая, цельная личность - мировоззрение его

разорвалось бы на несколько почти не соприкасающихся между собой рядов.

"Для человека, когда-либо смотревшего на лицо своего мертвого ребенка или

отца, один тот факт, что материя сумела на время принять эту драгоценную

форму, должен был бы сделать материю навсегда священной" .

Эти слова мне представляются прекрасным мраморным изваянием. В них

бесконечная глубина сочетается с яркой конкретностью формы. В них истинная

душа Джемса, душа всечеловека, молитвенно-религиозная. Тысячи верст, океан,

иная культура, религия - все исчезает прочь, и слова эти кажутся рожденными

в нашей душе.

Кто чувствует силу слов, кто ощущает жизнь порожденной мысли, тот может

представить, как мысль эта растет, развивается, становится цельным,

прекрасным мировоззрением и подобно готического храму тянется к небесам. Это

один из полюсов в настроении Джемса.

С недоумением, почти с ужасом, немногими страницами ниже вы натыкаетесь

на новый, опять блестящий афоризм: "Дарвинизм показал колоссальное мотовство

природы" . Джемс поступает благоразумно. Никто не сможет уличить его в

формальном противоречии. Но неужели эти слова после тех не кажутся каким-то

вопиющим опровержением? Там материя была признана священной, навсегда

священной, таинственной в своем бессознательном благородстве. Тут природа,

вся природа обзывается колоссальным мотом, разоблаченным в своей

непривлекательной сущности. В этих словах другой Джемс, с англосаксонской

примитивностью мысли, породившей явление дарвинизма. Чуждо звучит это

дерзкое утверждение Джемса еще потому, что в нем он догматичен, он

абсолютен, он трансцендентен и категоричен в полном несоответствии с общим,

агностически-релятивистическим и условным характером прагматизма. Навсегда

священная "материя" и "колоссальное мотовство природы" - разве это не две

явно различные и исключающие друг друга позиции в отношении одного и того же

предмета? Я лично не против чистого импрессионизма. Но и импрессионизм

должен быть верен себе и не связывать себя с столь чуждым ему прагматизмом.

III

От общих характеристик перейдем к содержанию прагматизма. Не будем

поддаваться чарам личности Джемса, будем взвешивать мысли как мысли.

Что такое прагматизм? Каков его raison d'etre ? Он хочет быть новым

методом разрешения старых "проклятых" вопросов. Для прагматиста globus

intellectualis современного человечества представляется в виде чудовищного

лабиринта, из которого нужно найти выход. Прагматизм и рекомендует себя как

прекрасного, опытного и практичного проводника по этому лабиринту.

Ариаднина нить - в прагматическом методе.

Позвольте, однако, метод. Покажите ваш замечательный, ваш изумительный

метод. Не обман ли, не самообман ли все его волшебные свойства? Вы говорите:

"прагматический метод - это прежде всего метод улаживания философских

споров, которые без него могли бы тянуться без конца"… "Прагматический метод

пытается истолковать каждое мнение, указывая на его практические следствия.

Какая получится для кого-нибудь практическая разница, если принять за истину

именно это мнение, а не другое?.." "Теории становятся орудиями" . Вместо

логической точки зрения на истину направляется, как семидюймовое орудие,

точка зрения "инструментальная" . Страшно за истину!

Смысл приведенных слов очень простой. Давайте истину голосовать! Пустим

ее на большинство. Баллотировочный ящик, вызывавший столь благородный гнев

Карлейля , с государственной области переносим в философию. Сущность мысли,

ее объективная ценность, ее внутренняя самостоятельная жизнь и достоинство,

ее божественная, свободная стихия - это нас больше не интересует. Этого

больше мы не хотим, потому что это людей разделяет. Любопытен мотив: это

людей разделяет! Господа плюралисты воспылали желанием дурного единства,

единства во что бы то ни стало! Господа любители конкретного и

дифференцированного готовы смазать все различия, все многообразие духовного

вертограда человечества, чтобы только установить дурной мир. Но оставим

желания их, оставим без рассмотрения скрытые тенденции прагматистского

темперамента. Спросим лучше, не картонный ли меч у них в руках?

Прагматический метод двусмысленен и бесконечно спорен. Что такое

"практические следствия"? Коперник сидит в своей келье, и господа

прагматисты решают, что он недостаточно прагматичен. Выходит его сочинение

"De revolutionibus orbium celestium" , и великий прагматист Бэкон Коперника

игнорирует (это установленный факт). Только потом aa. прагматисты,

спохватившись, заносят Коперника в свои святцы. Разве можно учесть и

предвидеть практическую силу гениальных мыслей? Практическое значение

приходит post factum, а все великие мысли в свой инкубационный период, in

statu nascendi , всегда бесконечно далеки от какого бы то ни было

утилитаризма. Не говорю уж о подвижниках мысли. Даже изобретатели мертвых

машин, созидатели европейской индустрии - и те переживали восторги томления,

интимные страхи и радости, прежде чем гора их вдохновения рождала

какую-нибудь техническую мышь. Прагматизм хочет, чтобы не было совсем этих

гор вдохновенной и чистой мысли, чтобы люди ремесленно порождали лишь

полезных, кому-то зачем-то нужных прагматических мышей. Но кто же будет

констатировать "следствия"? Кто будет судить о полезности? Прагматизм

забывает, что о полезности можно и должно спорить не менее, чем об истине.

Полезность столь же спорная вещь, как и истинность. Нужно выдумать

прагматизм второй степени для того, чтобы положить конец бесконечному спору

о том, что воистину полезно, что воистину благо для человечества. Но споры о

прагматизме второй степени вызовут к жизни прагматизм третьей степени. И так

без конца. В благом порыве упростить прагматизм прибавляет к всеобщей

путанице еще несколько бесполезных узлов. В благом стремлении споры

уменьшить прагматизм их увеличивает. Так, на собраниях, когда хотят тишины,

все начинают кричать: "тише, тише!", но шум не уменьшается, а растет.

"Величайшая обязанность философа быть последовательным", скажем словами

Канта, но никак не прагматичным. Приведет ли последовательность к

бесплодному срыву или введет в "весь пламенеющий победными огнями" храм -

это вопрос внутренней совести, это вопрос самоотверженного и бескорыстного

искания, а никак не расчет, никак не соображение о какой-нибудь самой

далекой полезности.

В прагматическом принципе как таковом есть еще бесконечно спорный момент

есть "полезности" хотя и проблематичные в своей ценности, но безусловно

достоверные в своей внешней фактичности. Можно спорить об их желательности и

пригодности, но нельзя отрицать их фактического существования. Но ведь есть

"полезности" и невидимые, неосязаемые, которые для одних существуют, а для

других нет, которые в одних вызывают восторг и жизненный подъем, а других,

оставляя равнодушными, побуждают строить скептические и отрицательные

теории. Таковы ценности эстетические, моральные, религиозные. Вопрос

относительно них не столько в том, ценности они или нет, сколько в том,

реальны ли они; существуют ли они in rerum natura , или же лишь в

идеалистически настроенных душах двуногих мечтателей? Их "полезность" для

человечества видимо обусловлена вопросом об их космической реальности, а кто

решит этот вопрос? У прагматизма как прагматизма нет для этого решительно

никаких данных. Как же тогда прагматически философствовать? "Тьмы низких

истин нам дороже нас возвышающий обман" ? Лишь бы этот обман "работал" на

нас? Но… соединим ли этот удалой романтизм с трезво-реалистической идеей

приспособления? Прагматизм, к счастию, далек от сознательного иллюзионизма .

Вселенная для прагматизма все же не фантом, и пусть она остается

непостижимой, она и для прагматизма безусловно реальна как сумма условий, в

которых приходится жить человечеству. Не зная этих условий, рискуешь каждую

минуту разбить себе голову, романтически игнорируя их, каждую минуту

рискуешь полететь в бездну, и все загадки познания могут быть сведены к

одному вопросу: каковы эти условия, в каком мире живем мы и как в

зависимости от этого приспособляться к нему. Наука, философские школы,

мировые религии спорят именно об этом, и прагматизм очевидно не представляет

темы мировых, исторических споров, если думать, что этот вопрос решается

прагматически. Этот вопрос может быть решен лишь по существу, и кто в своих

утверждениях объективно окажется прав - лишь тот победит.

Если в глубочайшей основе нашего существования лежат тайны Евангелия -

"приспособление" к жизни должно быть одним; если же прав Геккель и в основе

мира нет никаких тайн - приспособление будет диаметрально другим.

"Приспособление" христиан есть безумие, нелепость для сторонников

секуляризованной и бездушной вселенской машины. Для христиан же

"приспособление" к мнимой вселенной без тайн есть величайшая слепота,

величайшая близорукость и величайшая иллюзия. Прагматизм хочет найти средний

путь. Но нет ничего опаснее середины в вопросах, где нужны или ледяная

холодность бездушного "нет", или пламенная горячность восторженного "да".

Папиниевский "коридор" не только противен как образ, но и безусловно вреден

как метод . "Не мир, но меч!" - вот лозунг всех стремящихся к истинному

единству, всех жаждущих вечного мира. Вопрос о последних условиях жизни

вселенной, от которой зависит вся наша прагматика, все наши "дела", может

быть разрешен лишь духовным мечом, лишь тем таинственным оком вселенной,

которое прозревает скрытую вечную правду вещей и открывает истинные условия

нашего существования.

Истинная "прагматика" может вырастать лишь на основе объективного Логоса.

IV

Та упрощенность и схематичность, которыми характеризуется прагматический

метод, сказываются ярко и в суждениях прагматизма о мыслителях

противоположного направления. Тут в прагматизме в решительном противоречии с

его плюралистическим темпом обнаруживается решительная наклонность к

фантастической дихотомии. "Тип "мягкий" отвлеченен, оптимистичен, наклонен к

религии, догматичен, стремится к монизму и любит мечтать о свободной воле.

Тип "жесткий" - конкретен, оптимизма не проявляет, скептичен, готов

помириться с необходимостью, согласен на плюрализм, к религии имеет свое

отношение. Эту противоположность можно выразить словами "рационалист" и

"эмпирист". "Эмпирист" - это человек, любящий все многообразие фактов в их

первобытной нетронутости и непосредственности. "Рационалист" - поклонник

абстрактных вечных принципов" . Читая эти слова, невольно думаешь: Боже,

какая фантастика!

Гг. прагматисты с места в карьер впадают в одну грандиозную ошибку, к

сожалению слишком распространенную не только среди прагматистов очевидно,

они считают за настоящие факты лишь то, что можно пощупать рукой, понюхать

носом, взвесить весами или увидеть глазами. Вся же история, весь психический

мир, вся бесконечно разнообразная духовная жизнь мира и человечества - это

для них не факты или, во всяком случае, - не настоящие факты. Поэтому,

говоря о физическом явлении и исследуя какую-нибудь рататорию, нужно быть

точным и строго фактичным. Говоря же об истории или о представителях мысли -

можно быть приблизительным, схематичным и голословным.

Извлекая на свет свои дихотомические абстракции, прагматизм решительно

игнорирует столь прекрасно обследованную в XIX веке фактическую историю

человеческой мысли. Если мы обратимся к фактам, мы увидим, что классификация

Джемса оказывается для них поистине Прокрустовым ложем.

Куда поместить Эпикура? Magister voluptatis несомненно тип "жесткий". Ибо

он "материалист", "сенсуалист" и "неверующий". Но вместо пессимизма у него

легкокрылый оптимизм, вместо детерминизма - утверждение абсолютной свободы.

Вместо "плюрализма" - монизм. Куда поместить стоиков? Они несомненно

относятся к "мягкому" типу. Ибо они "монисты", "рационалисты", "верующие" и

догматики. Но вместо оптимизма у них глубочайший пессимизм, вместо свободы

воли - яркий детерминизм, вместо идеализма - материализм.

Об Эпикуре и стоиках еще можно говорить в терминах Джемса, но о всех

философах мистического направления, о всех представителях философии Логоса в

этих терминах даже нельзя говорить, как нельзя в терминах физики говорить о

гиперфизических явлениях химизма.

Конкретных подтверждений дихотомических абстракций можно найти у Джемса

лишь два. С пренебрежением вспоминает он "Теодицею" Лейбница и мельком

упоминает "рационалиста" Ройса .

Несколько странно с такой страстностью поминать Лейбница. Это старая,

избитая тема. Всем известно, что не эмпирики, а завзятый рационалист и деист

Вольтер в своем бессмертном "Кандиде" пригвоздил "Теодицею" к позорному

столбу. Всем известно также, что с особенной силой издевался над оптимизмом

Лейбница великий "идеалист" Шопенгауэр. Кивая на Лейбница, Джемс хотел бы

подтвердить одну глубоко несправедливую свою мысль. Ему хочется доказать и

себе и слушателям, что только "эмпирики" считаются с фактическим злом, с

фактической неурядицей жизни, а гг. "рационалисты", вздымаясь в

"nefelokokug…an" , парят в расплывчатом прекраснодушии. Лейбницу Джемс

противополагает Спенсера. "В любой главе у него слышишь живой гул фактов, он

никогда не устает приводить факты, он подчеркивает факты, он всегда обращен

лицом к ним - и этого достаточно". "Половина Англии желает, чтобы его

похоронили в Вестминстерском аббатстве" .

Я раскрываю Спенсера и читаю у него следующее.

Оказывается, что все противоречия нашей жизни "временны и случайны" , ибо

настанет эпоха, когда нравственное поведение станет совершенно естественным

поведением . Идеал и действительность совпадут! Каждый будет непринужденно и

самопроизвольно стремиться к симпатическим удовольствиям и будет ими

пользоваться сполна до самого предела… Благородство и деликатность расцветут

пышным цветом. "Хотя и будет получаться удовольствие от доставления

удовольствия другому, все-таки сознание будет занято не мыслью о предстоящем

получении симпатического удовольствия, а лишь мыслью об удовольствии,

доставленном другому" . Подобно тому как теперь люди конкурируют в эгоизме,

"так точно в позднейшей стадии" начнется "соревнование альтруистическое",

при котором "каждый воздерживается от присвоения неподлежащей доли

альтруистического удовлетворения" и "каждый заботится о том, чтобы и другие

имели случай для удовлетворения своего альтруизма". Получится

очаровательно-альтруистический альтруизм альтруизма" . "То, что является

теперь случайным и слабым, сделается с дальнейшим развитием привычным и

сильным, и то, что характеризует теперь лишь исключительно высоких

личностей, сделается под конец свойственным всем и каждому" .

Bastanza ! Мы видим теперь, гул каких фактов врывается и в мировоззрение

Спенсера. Мы видим, что метафизическая маниловщина Лейбница находит себе

прекрасную параллель и дополнение в позитивистической маниловщине Спенсера.

И Nebelkukuksheim возносит в оптимистическую расплывчатость не только

презренного "рационалиста" Лейбница, но и канонизованного половиной Англии

"эмпирика" Спенсера!

Джемсу, желающему доказать, что "эмпиризм" связан с большим чувствованием

зла, с большим пессимизмом, чем "рационализм", приходится исполнять работу

Данаид. Мысль сама по себе недоказуема, ибо справедливо обратное ей.

Эмпиризм как таковой никогда не может почувствовать трагедии мира, он по

существу оптимистичен, ибо в картине действительности, рисуемой пятью

внешними чувствами, все очень просто, ясно и "эмпирично". Весь ужас, весь

хаос, все зло, вся кошмарно-ночная сторона жизни - все это за пределами

"пяти чувств". И если мы взглянем в историю мысли, т.е. если мы захотим

проверить это положение фактами, мы увидим, что факты за нас. Пессимизм как

мировоззрение, т.е. как углубленное чувствование зла и трагичности жизни,

есть всецелое создание противников "эмпиризма": религии и идеалистической

философии.

V

В дихотомической абстракции прагматизма самым высокомерным моментом

является превознесение "жестких" как любителей "фактов в их первобытной

нетронутости и непосредственности" и умаление "мягких" как поклонников лишь

"абстрактных и вечных принципов".

Джемс понимает, что не факты как факты важны для внимательного отношения

к действительности, а умение и страсть чувствовать конкретность и

неповторимую индивидуальность фактически-данного.

И что ж, в этом уменье и страсти "жесткие" превосходят "мягких"?

Я думаю, еще менее, чем в пессимизме. Великий и неподкупный свидетель

умения дифференцированно схватывать конкретность фактически-данного - это

язык. Сравните писания "эмпиристов" и творения "рационалистов" - и сразу

становится ясным, на чью сторону опускается чашка весов. Произведения Локка,

Беркли, Бекона, Милля, Бэна, даже "блестящего" Юма - как холодны, как

бледны, как скучны, как малокрасочны в сравнении с гениальными по языку

творениями Платона, Шопенгауэра, Ницше или Соловьева. Прочтите одну после

другой "автобиографию" любителя фактов Милля , которого Джемс хочет считать

духовным вождем прагматизма, и "Исповедь" бл. Августина , одного из

величайших представителей "мягких", - и вас до смешного поразит это

глубочайшее несоответствие. Эмпирик Милль, писавший целые томы об эмпиризме,

об изучении фактов, о внимательном отношении к фактически-данному, - дает

отвлеченный скелет, лишенный плоти и крови, какой-то набор формулярных

событий, официальное curriculum vitae , ни в одном месте не обвеянное

ароматом его личности, ни в одном месте не пронизанное значительностью того,

что, быть может, ему пришлось пережить.

А мистическая натура - Августин, весь стремящийся к Богу, влюбленный лишь

в Абсолютное, пишущий лишь о божественном и богословском, дает потрясающие

картины тех фактов, которые ему пришлось пережить, с несравненною яркостью

живописует весь фактически-психологический путь своего обращения к Богу.

Аристотель в сравнении с Платоном яркий эмпирик, и Джемс даже готов

считать и его прагматистом. Представьте же, что сочинения Платона были бы

все утеряны и образ Платона с его философией пришлось бы извлекать из

сочинений его ученика и его детального критика Аристотеля. Получилось бы

что-то ужасное! вместо Платона какой-то обезображенный, бесцветный

"идеалист", упорный и тупой, лишенный к тому же всякого литературного

дарования. Никакой перспективы, ни малейшего намека на адекватное

воспроизведение фактического лица.

Сравните с этим любовь к "конкретному" у Платона. Сократ не написал ни

единой строчки - и однако же его внутренний образ, его гениальная личность,

даже внешний облик, с привычками, с костюмом, с движениями, со всей

окружающей обстановкой, нам известны с такой поразительной ясностью, с

такими деталями и с такой конкретностью, что не всякого современника,

виденного собственными глазами, мы представляем с такой яркостью, как

Сократа, чуждого нам по культуре, отделенного от нас более чем двумя

тысячелетиями. А Горгий, а Протагор, Алкивиад, Аристофан , вся увлеченная

диалектикой афинская молодежь - разве это не зарисовано Платоном с

поразительною конкретностью?

Поистине можно сказать, ни одному эмпирику и во сне не снилась такая

любовь к неразложимо-индивидуальному и фактически-конкретному, какую мы

встречаем у мистика и погруженного в созерцание истинно сущего - Платона.

Прагматизм с наивностью смешивает факты как факты, являющиеся всегда

результатом анализа и предвзятой классификации, с первобытно-нетронутой и

непосредственной действительностью, всегда являющейся индивидуальным,

единственным, неповторимым и неразложимым единством целой серии и запутанной

комбинации фактов. Поистине фактичны не факты, а действительность, состоящая

из определенно связанных фактов. Естественные науки, имеющие дело лишь с

препарированными и отвлеченными от живой действительности фактами, по

существу схематичны. Ни физика, ни химия, ни биология, ни физиология, ни

астрономия - ничего не говорят об истинных и фактически совершающихся в

живой действительности процессах. Они дают лишь схемы, которые с

определенной и существенно условной точки зрения позволяют сводить к

некоторому воображаемому единству то, что творится в природе. Эта точка

зрения на условность науки, впервые и блестяще развитая Мальбраншем, все

более и более проясняется в философском сознании современности, и прагматизм

в этом случае, не внося ничего нового, сам примыкает к ней.

Прагматизм только не замечает, какие убийственные выводы получаются для

эмпиризма из такой точки зрении. "Факты" теряют свою "фактичность". Как

препарированные они уже не просто действительность, а нечто воображаемое.

Как изолированные и отвлеченные от действительности, они становятся

нереальными схемами, ведущими лишь идеальную жизнь в людских головах.

Действительность ими не исчерпывается, не покрывается. Ее неисследимая

глубина ускользает от каких бы то ни было научных измерений.

Но эмпиризм - в какое неудобное положение попадает он после такого

неожиданного поворота в научном сознании!

Bona fide , восторженно и наивно эмпиризм всегда ставил знак равенства

между "фактами" и действительностью, между данными какой-нибудь науки и

действительным состоянием того объекта, над которым эта наука

"схематизирует". Он всегда принимал схемы за последнее данное, за подлинно

сущее - и с увлечением строил "очищенные", "денатурированные" мировоззрения.

Теперь приходит уже время, когда все эти "научные" мировоззрения обличаются

в "фантастичности" и гг. "реалисты" прежних дней, столь гордые в своей

привязанности к фактам, обвиняются ни больше ни меньше, как в систематически

развитом иллюзионизме. Если вместе с Кантом переход за границы познания

назвать мечтательностью, то "эмпиристы", продолжающие научность за пределы

науки, могут быть смело названы мечтательными "научниками", бескрылыми и

холодными, упрямыми и слепыми.

Роли меняются. "Жесткие", искони налегавшие на "мягких" фактами, должны

наконец почувствовать, что почва из-под ног их ускользает. "Мягкие" же,

искони умевшие чувствовать за фактами действительность, искони кричавшие и

вопившие о ней, искони поносимые "жесткими" за свои взывания, искони и с

такой любовью стремившиеся сквозь фактичность к истинно-конкретному и

индивидуальному, "мягкие" должны быть признаны истинными любителями

действительного и более страстными поклонниками "конкретного".

Сквозь realia фактов современное научное сознание с разных сторон и с все

большей силой начинает признавать realiora непостижимой действительности. И

характерно, что эти realiora, всегда отрицавшиеся "эмпиристами", с

несравненной силой и пафосом всегда утверждались противниками "эмпиризма" -

религией и идеалистической философией. Итак, кто же больше любит

действительность, кто ее больше чувствует: гг. поклонники "фактов" или же

страстные исследователи "realiorum"? Мы видим, что это великий вопрос и…

rira bien, que rira le dernier!

VI

Опуская много других любопытных моментов в прагматических концепциях, я

остановлюсь еще на отношениях Джемса к Абсолютному.

Эти отношения поистине исключительны и чрезвычайны! С виртуозностью

опытного импрессиониста Джемс в своих отношениях к Абсолютному почти столь

же многообразен (можно сказать, разнообразен!), сколь многообразен тот

религиозный опыт (англосаксонцев!), которому Джемс посвятил свое блестящее и

глубокое исследование.

К Абсолютному у Джемса не отношение, а отношения. Их много. И все они

разные, друг с другом не связанные.

Моменты взаимноисключающие у него перемежаются с внезапностью молнии. В

построении фразы вы чувствуете приближение к богохульству; еще момент, и

сорвется кощунство, - но вот поворот, внезапный зигзаг настроения, и Джемс с

быстротой курьерского поезда мчится уже к славословию. С напряжением вы

ждете: сейчас будет "осанна", но Джемс, сверкнув потешным англосаксонским

юмором по адресу Абсолютного, уже возвращается к неабсолютным вещам.

Никакой логикой охарактеризовать и исчерпать этих отношений нельзя, можно

только положительно констатировать, что отношения эти неспроста; самая

интенсивность чисто личных чувств Джемса к Абсолютному, непередаваемая

индивидуальность его счетов и споров с Богом - заставляют подозревать, что

Богом Джемс уязвлен, что в Абсолютное Джемс влюблен не менее самого

страстного и самого благочестивого католика или православного.

Сделав эту необходимую оговорку, я считаю нужным все же остановиться на

одном утверждении Джемса, не случайном и глубоко характерном как для него,

так и для всего прагматизма.

Джемс говорит:

"Как в басне Езопа о больном льве, все следы ведут в берлогу Абсолютного.

Ho nulla vestigia retrorsum (ни один след не ведет обратно). С помощью

Абсолютного вы не можете спуститься в море конкретной действительности.

Исходя из своего понятия об Абсолютном, вы не сумеете сделать ни одного

сколько-нибудь значительного и важного для нашей жизни конкретного вывода" .

Эти слова мне представляются страшно важными потому, что в них

сосредоточиваются, как в фокусе, все прагматистские "contra" не только

против положительных религий, но и против всякой онтологии, против всякой

метафизики, против всякой философии Логоса, - всегда имеющих дело прежде

всего с Абсолютным.

Обвинение формулировано сильно и остроумно. Джемс, как проницательный и

тонкий мыслитель, сразу уступает тезис, всегда выставлявшийся "мягкими" и

всегда с жаром оспаривавшийся "жесткими". Он говорит: да, действительно, все

дороги ведут в Рим. Откуда ни начинать размышление о реальном, об

эмпирическом, неизбежно попадаешь в "берлогу" Абсолютного. Но вот вопрос:

есть ли дорога из Абсолютного? Можно ли Абсолютным осветить что-нибудь в

нашем мире, в мире неабсолютном?

Это, действительно, очень важный вопрос. Не слишком ли, однако, много

берет на себя Джемс, говоря, что "ни один след не ведет обратно". Так ли уж

в этом уверен сам Джемс? Я перелистываю несколько страниц и читаю у него

следующее:

"…Потребность в вечном нравственном миропорядке - одна из глубочайших

потребностей нашего сердца. Поэты, живущие подобно Данте и Водсворту в

твердом убеждении в таком миропорядке, этому именно факту обязаны

необыкновенно подымающим дух и ободряющим действием своих произведений" .

Тогда в чем же дело? Поистине с Джемсом спорить легко. Ему ничего не

нужно разъяснять. Он сам все понимает.

Если Данте в своих парениях к Абсолютному обогатился величайшим опытом,

если свои неземные видения он воплотил в наших человеческих словах, если его

пронизанные Абсолютным произведения стали "необыкновенно подымающими дух" и

"ободряющим" фактором этой, земной человеческой жизни, - очевидно, берлога

Абсолютного не поглотила Данте, очевидно, его следы ведут не только в эту

берлогу, но и из нее. Мы видим, что Джемс своими же руками блестяще

разрушает основания прагматизма.

Данте подвернулся случайно. Но разве не все поклонники Абсолютного

разделяют славу и венец Данте? Разве Платон, подобно Прометею, не похитил

огонь познания с неба и не зажег им людские сердца? Разве Шопенгауэр своими

глубочайшими созерцаниями не содействовал уничтожению того оптимистического

тумана, который был создан безрелигиозным "эмпиристическим" XVIII веком?

Каждый философ, каждый поэт, каждый мистик, умевшие найти путь к

Абсолютному, с легкостью возвращались на "землю" - и здесь творили и

созидали, оплодотворенные опытом, свои великие духовные ценности. Можно,

конечно, отрицать ценность их творений - но это не позиция Джемса. Признавая

же эту ценность, признавая даже, что она обусловлена именно их контактом с

миром Сущего, - нельзя уже всериоз рассказывать басни Езопа об Абсолютном,

нельзя с такой непрагматической категоричностью говорить: nulla vestigia

retrorsum.

А если взять Библию? Если взять эти колоссальные религиозные сооружения,

которые именуются православием, католичеством, протестантством? Перед этими

грандиозными массовыми, тысячелетними шествиями не только в Абсолютное, но и

из Абсолютного - шутка Джемса теряет всякий смысл. Правда, шутку эту Джемс

приводит как будто бы лишь о философах Абсолютного - но в контексте ей

придается несомненно более широкое значение.

Я не могу отказать себе в удовольствии указать прагматистам один

парадокс.

Прагматизм очень уверен, что "чувству действительности" они научаются у

эмпиризма, что это "жесткие" передают ему свое трезвое отношение к сложности

и глубине жизни, что только жители "скалистых Гор" (вроде пресловутого

Геккеля), спасая от рабства у Абсолютного, дают возможность эту

действительность переживать трезво и глубоко.

Только несовершеннолетием можно объяснить эти наивные уверения

прагматистов. Я повторяю: они не успели еще как следует осмотреться в этом

мире и не разбираются в своей собственной генеалогии.

Если мы возьмем не фантастических эмпиристов Джемса, а настоящих,

известных нам из истории философии представителей эмпиризма, мы увидим, что

всегда и везде, и в Афинах до Рождества Христова, и в Европе XVI-го, XVII,

XVIII и XIX столетий, эмпиристы всеми силами старались действительность

обеднить, сузить пределы переживаемого, изгнать из сознания все превышающее

"малый разум" здравого смысла. А стремлением "мягких" было всегда расширить

опыт человечества, углубить восприятие, интенсифицировать сознание до

познания величайших тайн мира, вырасти и раздаться до размеров беспредельной

действительности. "Жесткие" всегда издевались не только над героическими

усилиями "мягких", но и обливали помоями стоящие за спинами "мягких"

таинственные тела христианских церквей и мировых религий. Вспомним только

столь гордый, столь опьяненный своим здравым смыслом XVIII век! "Жесткие"

всегда старались сделать "эмпирического" человека мерою всех вещей, "мягкие"

всегда старались углубить человека до соизмеримости с неизмеримой Вселенной.

Теперь времена изменяются. В общем духовном кризисе, охватывающем все

культурное человечество, все запрещения и ограничения "жестких", все их

грозные сооружения на песке признаются со всех сторон не выдерживающими

внутренней, имманентной критики. Эмпиризму приходится трансформироваться.

Как одна из переходных форм - является прагматизм. Сколько "жестких" ошибок

забыто прагматизмом, и какая бездна заимствована у "мягких"! О своем родстве

с "жесткими" прагматизм говорит очень громко, о своих заимствованиях у

"мягких" - стыдливо молчит, и не только молчит, но замалчивает, маскирует

их. Это уж слишком! Приходится обличать прагматистов в неблагодарности.

Если в изложении Джемса есть чарующая принципиальность, если отношение

его к жизни глубоко сериозно и, можно сказать, торжественно, если в его

изысканиях трепещет скрытая страсть, если весь мир перед Джемсом стоит как

нечто бесконечно значительное и важное, - то ведь все это черты религиозного

отношения к миру. Эмпиризма тут нет и следа.

Принципиальное отношение к данному, испытывание вещей с точки зрения

абсолютной их ценности, пламенеющее вопрошание таинственной rerum naturae ,

внутренняя безусловность самых вопросов - все это есть проявление в Джемсе

того Абсолютного, которое культивировалось в человечестве лишь религией и

философией "мягких". Прагматистам, научившимся внутренней абсолютности

запросов у "мягких", не следовало бы игнорировать это свое родство, гораздо

более близкое, чем родство с "жесткими", - и сохранять с этими, еще

здравствующими и могущими им помочь, родственниками более справедливые

отношения.

Каково же значение, какова ценность прагматизма?

Из всего вышеизложенного следует, что теоретическое значение прагматизма

- очень невелико. Но значит ли это, что так же ничтожна его философская

ценность? Эти два понятия нужно различить.

Всякая истинная философия в нераздельном единстве таит в себе две

стороны: Эрос и Логос. Что касается Логоса, то мы видели, как отсутствует он

в прагматизме. Прагматизм ничем так не грешит, как полным отсутствием

Логоса, столь основательно забытым всей новой философией. Отсюда

противоречие прагматизма, его идейная бесплодность, отсутствие

теоретического творчества и… эклектизм.

Но не Логосом одним живет философия. Философия есть любовь к "мудрости",

жажда, искание, а не простое "счисление" аргументов, не простая

классификация доводов. Истинно-философскую душу обуревает страсть, pauoj,

которую Платон с незабвенной силой отождествил с любовным влечением, с

Эросом. Прагматические увлечения Джемса полны этим Эросом, и если в них

отсутствует Логос, зато они проникнуты философским пафосом, одухотворены

благородной стихией чистого, бескорыстного и совсем не прагматического

искания. Чарует и покоряет в Джемсе именно эта скрытая сила, быть может, им

не сознаваемая, и она-то обусловливает, как это ни странно, противоречивость

и многочисленность его позиций. Благодаря силе Эроса, в нем заключенного,

Джемс не может удовлетвориться ни одной из точек зрения, имеющихся в его

сознании. Только что став на одну, он мгновенно чувствует ее

недостаточность, спешит к другой - и в этом метании, в этой неутомимой

погоне за истиной вся прелесть и вся громадная привлекательность Джемса.

Эрос, обуревающий Джемса, создает самые ценные черты во всем его духовном

облике: это, во-первых, острое, тончайшее критическое чувствование

условности и схематичности той картины мира, которую дают естественные

науки, и, во-вторых, громадное мистическое переживание бесконечной

значительности мира - непостижимой сериозности жизни.

В философской атмосфере современности, столь тяжелой от схоластических

испарений эмпириокритизма, когенианства, риккертианства, имманентизма, -

прагматизм Джемса должен быть приветствуем как свежая струя чистого воздуха.

Быть может, он сыграл великую роль не только очистителя атмосферы. Быть

может, ему предстоит глубоко взрыть почву, разрыхлить комья и приготовить

современную мысль к новым посевам Истины. Можно одно только сказать: сам

прагматизм, в силу отсутствия в нем Логоса, сеятелем быть не может.

Эрос в своем стремлении рождать и творить может оплодотворяться лишь

Логосом. И только философия Логоса может ответить тем воздыханиям и

томлениям, которыми переполняется благородная душа прагматизма - Джемс.

^ БЕРКЛИ КАК РОДОНАЧАЛЬНИК СОВРЕМЕННОГО ИММАНЕНТИЗМА

Пышной Меонии проданы лучшие

утвари наши.

Жуковский. Отрывки из Илиады .

I

В Philosophische Untersushungen uber das Wesen der menschlichen Freiheit

Шеллинг говорит: "В новой философии отсутствует понятие природы" .

Это парадоксальное положение таит в себе глубокую мысль .

Если мы подойдем к новой философии с анализом с точки зрения этого

положения, мы увидим, что вся новая философия в противоположность античной и

средневековой на всем своем протяжении и во всех своих представителях не

признает природы как Сущего. И, можно сказать, весь ход развития, все детали

и изгибы основных типов новой европейской мысли (а также новейшей)

предрешаются этим непризнанием.

Бэкон и Декарт - вот два гения, с особою силою воплотившие в себе

основные тенденции нового мышления и блеском своих писаний как бы навсегда

отделившие новое время от античности и средневековья. Декарт с несравненною

силою мысли закладывает основы того механического миросозерцания, которое в

продолжение трех столетий лишь развивается и детализируется и которое даже в

XX веке является основным и господствующим типом научной мысли и

сверхнаучных построений. Бэкон с огромным успехом и необычайной для философа

славой становится теоретиком и пророком того практического завоевания

природы и утилитарного господства над нею, которое дало такие пышные плоды в

совершенно исключительном и единственном во всей истории человечества

расцвете европейской индустрии и победном шествии материальной цивилизации

Европы по всем странам света.

Как механическое миросозерцание Декарта, так и боевая завоевательная

философия Бэкона в равной степени, хотя и с разных сторон, окончательно

порывают с природой как Сущим, т.е. с живой f?sij античности, полной

органических e"doj'ов, творческих энтелехий, сперматических логосов, и с не

менее живой natura archetypa патристики и средневековья, natura creata

creans, которая никак не исчерпывается тем, что в ней открывается человеку,

и ведет самостоятельную глубоко скрытую и таинственную жизнь .

"Наша главная цель - говорит Бэкон - это заставить природу служить делам

и потребностям человека для того, чтобы человек простер свою власть над

природой, которая ему принадлежит по божественному дару . Он понимает, что,

"только повинуясь природе, можно ею управлять" . Но это повиновение не

сыновнее, а дипломатическое. Умственно приспособиться к глубоким и сложным

процессам природы нужно лишь для того, чтобы завладеть ее тайнами и даже не

тайнами, а "секретами" , а завладевши - заставить служить. Природа как

субъект для Бэкона не существует, она лишь объект, из которого можно черпать

много открытий, а эти открытия очень полезны, потому что увеличивают

господство и благосостояние Человечества.

Это практическое и, можно сказать, прагматическое игнорирование природы

как Сущего получает теоретическое завершение в механистической философии

Декарта. Если Бэконом природа как Сущее не признается фактически, то Декарт

не может признать природу за Сущее принципиально. Res cogitans непереходимою

пропастью отделяется от res extensa . Res extensa - т.е. весь материальный,

природный мир, есть чистая протяженность, лишенная всяких энергий и всяких

форм деятельного существования. Res extensa - существенно пассивна, инертна.

Но, будучи таковою, она лишена всякой жизни в себе. Не имея же никакой жизни

в себе, природа есть чистый объект и ни в каком смысле субъектом, т.е.

Сущим, признана быть не может.

Как Бэкон, так и Декарт, участвуя - первый практически, второй

теоретически - в великом историческом отрыве от природы как Сущего,

оставались в полном и сладком неведении тех разрушительных следствий,

которые с неизбежностью вытекали из их основных принципов. И Бэкон, и Декарт

даже не подозревали, какую колоссальную, затяжную, многовековую революцию

как в области мысли, так и в области жизни они начали своими великими

трудами. И Бэкон, и Декарт одинаково были уверены, что все остается

по-старому, и природа, т.е. внешний мир, продолжает существовать и вечно

будет существовать так же непоколебимо, так же устойчиво и так же

неоспоримо, как она существовала в их сознании.

В этом они глубоко ошиблись!

Вольтер говорит: "Il y a des diables qui ne cednt a aucun exorcisme;

celui de la logique par exemple" , и как ни хотелось Декарту и Бэкону, чтобы

все оставалось по-старому - диавол логики в зависимости от основного сдвига,

наиболее крупными глашатаями которого были Бэкон и Декарт - произвел в

дальнейшем развитии философской мысли Европы целый ряд самых неожиданных,

самых парадоксальных и невероятных перемещений.

Если природа не существует как Сущее, если она пассивна, инертна в себе,

если она существенно-безжизненна - тогда что из себя представляет весь

материальный мир? Что такое та материя, которая лежит в основе всех

материальных процессов вселенной?

Для Декарта материя абсолютно пассивна. Но вместе с тем реально и

абсолютно существует. Ведомые диаволом логики, окказионализм и Мальбранш

начинают чувствовать затруднение. Если материя только пассивна, тогда вся

активность, вся действующая причинность всецело перемещается в Бога и в

конечных духов, наделенных свободною волей. Но тогда материя только

совокупность случайных поводов. Тогда причинность материальных процессов как

таковых окказионалистична, т.е. причинность эта в себе не существует и

призрачна. Еще один шаг, и призрачной окажется не только причинность

материальных процессов, но и сама материя.

Материя не существует - вот последовательный, парадоксальнейший вывод,

неизбежно вытекающий из бэконо-декартовского отрицания природы как Сушего.

Любопытно, что неизбежность этого вывода, кроме внутренней необходимости

мысли, доказывается исторически тем, что к нему одновременно, независимо

друг от друга, пришли с двух сторон три различных философа:

Джон Норрис , соединявший традиции платонизма с горячим преклонением

перед Мальбраншем, в своем "Рассуждении о божественной любви" говорит:

"Подумайте, что за мертвая и инертная вещь материя, насколько беден и

пуст материальный мир. Это совершенная фикция… Человек живет среди иллюзий и

обманов" .

Артур Кольер - также соединявший увлечение платонизмом с картезианством

Мальбранша, понимая материю как чистую внешность, принципиально отрицает

существование внешнего, т.е. материального мира в своем труде Clavis

universalis, который носит характерный подзаголовок: "Новое разыскание

истины, состоящее в доказательстве несуществования и невозможности внешнего

мира" .

Гениальный епископ клойнский Беркли, вне всякой связи с платонизмом и

очевидно без всякого воздействия Мальбранша, в силу одной лишь внутренней

логики, в целом ряде блестящих сочинений победоносно раскрывает всю

нелепость мертвого понятия материи, затвердевшего в какой-то нефилософский

догмат, как в континентальном картезианстве, так и в английском эмпиризме.

II

Громадное, исключительное место Беркли в развитии новой философии

заключается именно в том, что он к major Декарта и Бэкона с необыкновенной

ясностью приставил minor своих глубоких психологических и философских

разысканий и с поражающей смелостью сделал неизбежный, необходимый и в то же

время парадоксально неожиданный вывод.

Теперь, несколько обрисовав духовную почву, на которой выросла философия

Беркли, мы можем с большей ясностью представить основные черты, так сказать,

внутренний рельеф его мировоззрения.

В Беркли поражает редкая оригинальность и свежесть мысли. Еще студентом

Trinity college'а в кратких, но резких чертах набрасывает он все основные

идеи своей философии и в самом конце заметок пишет:

"К таким мыслям я имел неизъяснимое стремление с самого детства" .

Все его сочинения поэтому проникнуты редким единством замысла и

внутренней связанностью.

Шопенгауэр гордо сказал: "Моя философия подобна стовратным Фивам: в нее

можно проникнуть со всех сторон и через каждые ворота дойти до центра".

Если философия Беркли не имеет сотни ворот, то, кроме второстепенных, в

ней можно отметить три главных входа, и каждый вход действительно ведет к

самому центру. Это, во-первых, "новая" теория зрения, во-вторых, критика

отвлеченных идей, в-третьих, распространение идеальности вторичных свойств

на первичные.

1. В 1709 г., т.е. за год до обнародования своего главного философского

сочинения, "Трактата о началах человеческого познания", 24-х летний Беркли

выпускает "Новую теорию зрения". Хотя его имматериализм в общих чертах уже

сложился - исследование вопросов теории зрения он хотел вести чисто научно,

т.е. вне связи с своим общим философским мировоззрением. "Чтобы сделать

более понятными принципы нашей теории зрения, мы сочли наилучшим оставить в

стороне неизвестные субстанции, внешние причины, агенты или силы, не делать

никаких заключений о вещах, не составляющих предмета нашего наблюдения, а

также не делать их основанием для каких-либо выводов" . Тем интереснее, что

дух времени сказался даже в чисто научном исследовании, и результаты

физиологической оптики оказались великолепным, прочно подогнанным

фундаментом для системы абсолютного идеализма.

Основная мысль теории зрения Беркли, принятая с энтузиазмом и детально

разработанная английской психологией XVIII и XIX вв., заключается в том, что

внеположность материального мира, расстояние, величина предметов, положение

их в трехмерном пространстве не составляют прямого и первоначального объекта

зрения. Смена световых впечатлений - вот что дано непосредственно глазу. О

расстоянии и величине предметов нам говорит не зрение, а осязание. Если бы

слепой внезапно получил зрение, он не мог бы глазами различить куба от шара.

Лишь ассоциируя свои точные осязательные ощущения с новыми неопределенными

зрительными, он научился бы со временем и глазами воспринимать различие

одной фигуры от другой. Беркли позднее с торжеством мог сослаться на

знаменитый опыт с слепорожденным Числденом, который подтвердил результаты

его психологического анализа .

Что же в таком случае представляет из себя зрение? Все, что дает зрение -

это не что иное, как в известном порядке расположенные ряды зрительных

знаков, которые говорят нам, что сейчас последуют такие-то осязательные

ощущения. Ничего объективного в вещах зрение не открывает. Зрительный

символизм имеет для Беркли лишь практическое назначение: ориентировать нас в

наших же осязательных и других ощущениях. Но осязание? говорит ли оно

что-нибудь о вещах? Или же и оно символично? И оно служит знаками и лишь

ориентирует?

Задать этот вопрос значит попасть в самую сердцевину философии Беркли.

2. Второй корень идеализма Беркли - в его критике отвлеченных идей. В

этом пункте он резко расходится с Локком, который полагал, что обладание

общими отвлеченными идеями отличает больше всего людей от животных.

"Между всеми ложными принципами, когда-либо признаваемыми в мире, ни один

не имел такого глубокого, широко распространенного и в то же время такого

вредного влияния, как предрассудок, что мы можем иметь общие отвлеченные

идеи. Это учение служило источником большой путаницы и бесчисленных

заблуждений во всех отраслях знания" .

Говорят, что, оставляя без внимания отличительные признаки Петра, Якова,

Ивана и удерживая лишь общее им, мы можем образовать отвлеченную идею

человека, человеческой природы, человечности. Постепенно же восходя по этой

лестнице обобщения, мы можем составить еще более отвлеченные идеи животного,

существа вообще .

"Обладают ли другие люди - говорит Беркли - такою чудесною способностью…

об этом следует спросить их самих. Что касается меня, я должен сознаться,

что лишен этой способности" .

"Для меня невозможно составить отвлеченную идею движения, отличную от

движущегося тела - движения, которое ни быстро, ни медленно, ни

криволинейно, ни прямолинейно, и то же самое может быть сказано о всех

прочих каких бы то ни было отвлеченных идеях. Чтобы быть ясным, скажу, что я

сознаю себя способным к отвлечению в одном смысле, а именно когда я

рассматриваю некоторые отдельные части или качества особо от других, с

которыми они, правда, соединены в каком-либо предмете, но без которых они

могут в действительности существовать. Но я отрицаю, чтобы я мог отвлекать

одно от другого такие качества, которые не могут существовать в такой

отдельности, или чтобы я мог образовывать общее понятие, отвлекая его от

частных вышеуказанным способом" .

Итак, отвлеченные идеи есть выдумка школ. Это слова, за которыми не стоит

никакой реальности. Но что такое ненавистная Беркли материя, как не

отвлеченная идея? Разве материя как таковая дана в каком-нибудь опыте?

Конкретно даны лишь предметы. А материя есть продукт отвлечения, обобщения

или - что для Беркли тождественно - вымысла. Материя поэтому только поклеп:

- и как поклеп не таит в себе никакого numen'a . Ее бытие так же призрачно,

как призрачно бытие треугольника, который был бы ни равносторонним, ни

неравносторонним, ни равнобедренным, ни неравнобедренным. Как всякая

отвлеченная идея, материя полна самых противоречивых и взаимно исключающих

определений и потому не только не может быть признана существующей, но даже

не может быть признана мыслимой.

3. Третий, можно сказать самый существенный, корень идеализма Беркли в

его смелом распространении идеальности вторичных качеств на первичные.

Еще в древности было признано, что такие качества тел, как цвет, звук,

вкус, существуют лишь в нас и не могут быть признаны объективными

определениями вещей. Галилей и Декарт приняли это как несомненное, и, следуя

им, Локк произвел известное различение качеств первичных от качеств

вторичных. Если вторичные качества - цвет, звук, вкус, запах, температура -

субъективны, то первичные качества - протяжение, плотность, фигура,

движение, число - транссубъективны. Если первые говорят лишь о нашей

способности ощущения, то вторые верно воспроизводят то, что существует в

самых вещах.

Беркли нашел различение это глубоко непоследовательным. На чем оно

основано? Почему тепло или холод - ощущения субъективные, а фигура или

величина предметов признается за объективное? Потому ли, что тело, кажущееся

для одной руки теплым, для другой кажется холодным? Но разве фигура и

величина предметов не кажутся различными при различном расстоянии или при

различном строении глаза? Башня издали кажется круглой, при ближайшем

рассмотрении оказывается четырехугольной. Какая же разница между первичными

качествами и вторичными? Беркли рассматривает одно первичное качество за

другим и находит, что никакой. Движение измеряется временем, время же есть

данное субъективное. Сопротивление познается по тому духовному состоянию,

которое оно в нас вызывает. А духовное состояние есть опять-таки данное

субъективное. Что касается пространства, то психологический анализ этой идеи

в "Новой теории зрения" уже показал, что пространство разложимо. Его

составные элементы могут и должны быть сведены на данные субъективные.

Но если и первичные качества субъективны, тогда что остается от всего

материального мира? Во что превратится вселенная, если все, решительно все,

что мы знаем о ней, есть не больше как субъективная картина, вырастающая из

нашей способности ощущения, оплодотворенной рефлексией и закрепленной

привычкой?

Мы находимся уже в самом центре мировоззрения Беркли. Диавол логики завел

Беркли в любопытные места.

III

В чем состоит, чем исчерпывается существование материальных вещей, т.е.

существование всего внешнего мира.

"Я говорю: стол, на котором пишу я, существует. Это значит, что я вижу и

осязаю его; если бы я находился вне моего кабинета, то также бы сказал, что

стол существует, разумея тем самым, что, находясь в моем кабинете, я мог бы

воспринять его, или же что какой-либо другой дух действительно воспринимает

его. Здесь был запах - это значит его обоняли; был звук - значит его

слышали; были цвет или фигура - значит они были восприняты зрением или

осязанием" .

В таком случае весь материальный мир существует ровно настолько,

насколько воспринимается. Бытие материальных вещей исчерпывается их

воспринимаемостью. Для них быть - значит быть воспринимаемыми. Их esse

математически равно их percipi .

Беркли умеет быть смелым и первый в истории новой философии с

определенностью говорит:

"Я считаю… что весь небесный хор и все убранство земли, одним словом, все

вещи, составляющие вселенную, не имеют существования вне духа" .

…"Существует поразительно распространенное между людьми мнение, будто

дома, горы, реки - одним словом, все ощущаемые предметы имеют естественное

или реальное существование, отличное от их воспринимаемости умом. Но… что

такое вышеупомянутые предметы, как не вещи, воспринимаемые нами в ощущениях?

и что же мы воспринимаем, как не наши собственные идеи или ощущения, и не

будет ли полным противоречием допустить, что какое-либо их сочетание

существует, не будучи воспринимаемым?"

Но что такое в таком случае материя, та материальная субстанция, которая

так нужна была Декарту, Галилею, Локку? Которая для некоторых типов мышления

заменила само Абсолютное?

Беркли с торжеством и железной логичностью делает вывод: этой

воображаемой материи просто не существует. Этот мертвый кумир, заставивший

склониться перед собой столько гениальных голов, есть химера, восставшая из

небытия школьного отвлечения и снова свергнутая анализом Беркли в вечное

небытие. С мира как бы снимается тяжелый, бездушный материальный покров, и

все внешнее бытие представляется состоящим из самого тончайшего материала:

идей.

Для того чтобы правильно понимать Беркли, нужно правильно понимать, что

разумеет он под идеями. Это ни идеи Платона, ни отвлеченные понятия школьной

философии. Idea Беркли не репрезентативна, а презентативна. Она ничего не

воспроизводит и ничего не повторяет. Она есть то, что воспринимается. Она

есть неразложимо-конкретное содержание восприятия. А так как восприятие есть

то же, что сознавание, то идея для Беркли есть то, что сознается. Поэтому

сказать, что внешний мир есть совокупность идей - для Беркли все равно что

сказать: внешний мир есть содержание сознания.

Понятно поэтому, что идеализм Беркли эмпирическую реальность внешнего

мира принимает нисколько не в меньшем размере, чем это делается философией

Декарта или Бэкона. Говорить, что Беркли более химеричен, чем Декарт или

какой угодно другой представитель новой или новейшей философии, совершенно

неправильно. Он отрицает лишь то, что всей новой философией в принципе было

отвергнуто. К уже совершившемуся отрицанию он принципиально не прибавляет ни

единой капли отрицания. Количественно не умножая отрицания Декарта и Бэкона,

Беркли дает ему лишь более совершенную логическую форму. Умолченное он

произносит вслух, скрытое выводит наружу. Беркли прекрасно сознавал свою

полную общность в вопросе о реальности внешнего мира со всей современной ему

философией и потому справедливо настаивал, что его философия оставляет бытие

этого внешнего мира так же неоспоримо, как… и вся новая философия.

Любопытно, что Беркли считал свою философию гораздо более близкой к

наивному сознанию, чем какую бы то ни было другую философию. Он подчеркивает

много раз эту близость и еще студентом пишет: "Не печальтеся. Вы не

потеряете ничего ни из реального, ни из химерического. Я стою за реальность

более, чем всякий другой философ". "Во всех вопросах я согласен с толпой" .

Он уверен, что своим отрицанием материальной субстанции он противоречит

только школьным философам и, устранив этот призрак - так сказать, мешавший

смотреть на вещи просто, - он низводит философию с неба отвлеченности на

землю конкретной жизни и возвращает ее к наивному, естественному сознанию

всего человечества.

"Философы теряют их материю, математики их нечувственные ощущения;

профаны их протяженное Божество. Ради Бога скажите, что теряет остальное

человечество?"

Но если материи нет, что сообщает устойчивость нашим восприятиям? Почему

они не рассыпаются на ряд бессвязных видений, подобных тем, что бывают в

лихорадочном сне? Почему восприятия наши закономерны и предстоят нам в виде

связной, непрерывной картины действительности?

Доселе Беркли шел путем аналитической логики и общее направление его

мысли (не говоря о деталях) было необычайно последовательным. Скрытую

трещину новой европейской мысли он с неустрашимой последовательностью

расковырял до того, что кумир материи, явившейся суррогатом природы как

Сущего, раскололся и рассыпался на куски. Но, рассыпаясь в куски, кумир

материи своим внезапным исчезновением не вовлекал ли Беркли в непроходимый и

безысходный иллюзионизм? Если Беркли фактически сумел в иллюзионизм не

впасть, то свою свободу от иллюзионизма он купил дорогой ценой. В полном

противоречии как с основными тенденциями всей новой мысли, так и с tonoj'ом

своего собственного философствования, Беркли пришлось серьезно использовать

остатки того онтологизма, который был основной стихией как античной

философии, так и внутренне связанной с нею философии Отцов Церкви и

средневековья. Эти остатки онтологизма он почерпнул из своей личной

религиозности и, не заметив всей неизмеримой разницы этих двух стихий

философствования: религиозного онтологизма и меонического рационализма , он

цельностью своей личности и единством своей субъективной уверенности слил

воедино то, что для нас представляется логически несоединимым.

Иллюзионизм Беркли устранил очень просто. Если бытие материального мира

исчерпывается его воспринимаемостью и в конечном счете без остатка

разлагается на данные нашего сознания, то бытие духов, носителей сознания и

субъектов восприятия, есть бытие особого рода, бытие истинное,

безотносительное и абсолютное. Как центры реального воления "духи" обладают

самостоятельным существованием и, пребывая прочно в потоке своих собственных

внутренних состояний, сообщают прочность и пребываемость тому внешнему миру,

который является лишь закономерной частью этих внутренних состояний. Но

закономерность внешнего мира, строгая, необходимая, превышает степень

прочности и пребываемости отдельных смертных конечных духов и ими одними

объяснена быть не может.

Существует Абсолютный Дух, Премудрый и Всемогущий, который вызвал из

небытия как конечных духов, так и внешний мир, ими перципируемый, и как

Универсальное Сознание содержит и сохраняет тот мир "идей", в котором духи

живут. Вся последовательность наших восприятий зависит от Бога. Каждое

ощущение наше это знак, символ, по которому мы узнаем, как нужно

приспосабливаться к дальнейшим нашим ощущениям. В существе весь материальный

мир - это язык, ознаменовательный, символический, которым говорит с нами

Божество. Постоянство Его воли и общие направления Его деятельности и

сообщают внешнему миру те закономерности, которые называются нами законами

природы.

Беркли не остановился и на этом. В последние годы своей жизни он много

читал Платона и неоплатоников и в позднейшем своем произведении "Siris"

существенно видоизменил всю свою систему в направлении к платонизму. Но над

всей онтологической частью его воззрений история насмеялась так же, как

Беркли насмеялся над материей картезианства. Сам Беркли считал главным

достоинством своей философии ее согласие с верой, ее несокрушимое отрицание

безверия и скептицизма. Но уже Юм, очень высоко почитавший Беркли, говорит,

что своему скептицизму он учился у этого благочестивого епископа; Юм без

труда устранил все онтологическое из философии Беркли и холодно сделал из

нее несколько необходимых выводов. Подвергнув "сознание", "душу", "личность"

точно такому же анализу, какому Беркли подвергнул внешний материальный мир,

и следуя тому же самому методу, он пришел к аналогичным результатам: мы

имеем ясные представления только о перцепциях. Душевная субстанция есть

нечто совершенно отличное от перцепций; значит, у нас нет никакого познания

душевной субстанции. Душа обращается в "пучок перцепций". Постоянство и

закономерность перцепций зависит лишь от механизма ассоциаций. В основе же

ассоциаций лежит просто Привычка. Беркли, отвергнув материю, чтоб придать

прочность материальному миру, заставил его держаться Сознанием Абсолютного

Духа. Юм, устранив Абсолютного Духа, поставил на место Его привычку. Чью

привычку? Привычку чего? Это уже не привычка с маленькой буквы - это

Привычка с большой буквы. На месте f?sij античности с замечательной

последовательностью мысли новая философия создает пышный меонический миф.

IV

От Беркли, переходя к современной имманентной философии, мы переходим от

гениальности, творчества и общих грандиозных концепций к трудолюбию,

кабинетной работе и к детальной, методической, можно сказать ажурной,

разработке понятий, не созданных творчески, а найденных уже готовыми в

философском обиходе нового европейского мышления.

Собственно говоря, под знаком имманентности находится почти вся

германская философия со второй половины XIX столетия за самыми немногими

исключениями. Ланге, Коген, Авенариус, Виндельбанд, Риккерт - все это

имманентисты чистой воды. Даже философия новейшего католического модернизма

называет себя имманентизмом. В большой близости к имманентизму находится и

русский философ Лосский . Но я остановлюсь только на той имманентной

философии, которая сама себя называет этим именем, которая имеет четырех

главных представителей: Шуппе, Леклера, Шуберта-Зольдерна, Ремке, и которая

с 1895 г. имела своим органом Zeitschrift fur immanente Philosophie,

издававшийся Кауфманом .

Я считаю, что все главные идеи имманентной философии содержатся в

идеализме Беркли. Но чтобы была понятна новая терминологическая форма,

приданная им представителями имманентной философии, мне нужно сказать

несколько слов о Канте.

Как отнесся Кант к меоническому мифу о материальной действительности,

созданному новой философией? Как отнесся Кант к отрицанию природы как

Сущего? К мифу он приобщился, отрицание это принял не только в полном

объеме, но довел до последних возможных пределов. Трансцендентализм Канта

есть последнее, предельное звено в отрицании природы как Сущего, творческое

создание новой, чрезвычайно оригинальной меонической мифологемы. Производя

как раз обратное тому, что сделал Коперник (это можно назвать птоломеевским

подвигом Канта), Кант создал необычайно глубокую систему трансцендентального

антропоцентризма. Абсолютным законодателем и в этом смысле созидателем всей

природы явился для Канта трансцендентальный человек. Если для Беркли внешний

мир обратился в m? ?n , т.е. иллюзию, лишь практически нужную для развития

духов и вызываемую закономерно и с высшими целями благим Провидением, то

Кант в "Аналитике" находит трансцендентальное объяснение и этой иллюзии, и

этой закономерности. Природа для него вся без остатка исчерпывается двойной

совокупностью: "явлений" и "правил". "Вообразить, что я имею дело с природой

как вещью самой по себе", это значит для Канта "впасть в недоразумение" .

Если Беркли сказал: внешний природный мир есть иллюзия, ибо в себе не

существует, то Кант добавил; иллюзия трансцендентально-необходимая. Если, с

другой стороны, продолжая Беркли, Юм сказал, что и отдельное "я", т.е. душа

человека, есть иллюзия, ибо в себе не существует, то Кант и к этому прибавил

- иллюзия трансцендентально-необходимая.

Идеалистический меонизм Беркли и Юма, трансформируясь в новое, бесконечно

усугубляется и углубляется Кантом.

Но это лишь благочестивые desideria Канта. Меонизм по существу

невыполнимая точка зрения. На земле не родилось до сих пор такого

совершенного трансцендентального философа, который бы не начинал с

чего-нибудь данного (сам Коген исходит из факта науки) и который бы в

диалектическом увлечении незаметно для себя и других не вдыхал в себя

элементы онтологизма, тончайшей атмосферой проникающего и объемлющего

безусловно всю совокупность действительности. Как показано с достаточной

ясностью многочисленными критиками, трансцендентализм Канта развивался в

прямой логической зависимости от целого ряда совсем не трансцендентальных,

скорей трансцендентных догматических взглядов. У Канта определенная

гносеологическая и моральная антропология. Сознание, меонически трактуемое

как только явление, обладает тем не менее сверхфеноменальной логичностью и

сверхфеноменальной способностью различения ноуменов от феноменов. То же

сознание как субъект морали, обладая свободой, признается реальным членом

сверхчувственного царства вещей в себе. К этому нужно прибавить

глубокомысленнейшие: страницы в "Кр<итике> практ<ического> раз<ума>" о

"возможной через свободу сверхчувственной природе", которая "предложит

нашему определению воли, как бы проект для рисунка" и которая есть

"первообразная природа" (natura archetypa), познаваемая нами "только в

разуме" и совпадающая с нашей моральной автономией . Этот неожиданный

поворот в глубине философии Канта к существенному признанию природы был

замечен Шеллингом и стал исходным пунктом его философии.

Имманентная философия, тесно примыкая к Канту, заимствуя у него свой круг

идей и всю терминологию, отбрасывает его скрытый онтологизм и в духе Фихте

борется с наиболее трансцендентным моментом философии Канта - с понятием

вещи в себе.

V

Основным пунктом имманентной философии является отрицание какой бы то ни

было трансцендентности. Трансцендентно все, что выходит за пределы нашего

опыта, трансцендентно все, что допускается в качестве предмета,

существующего вне сознания. Это "вне сознания - говорит Шурпе - означает,

что есть бытие, которое в то же время не является объектом мысли или

восприятия" . Тогда поднимается вопрос, как может бытие, существование коего

замыкается в себе и для себя, стать объектом мысли или каким-нибудь другим

путем попасть в сознание (in das Bewusstsein hineinpradiziert werden)? Если

это даже осуществится, то в результате получится, что в сознании имеется

содержание, т.е. объект мысли, которого раньше в нем не было. "Если это,

находясь в сознании как содержание и объект мысли, есть познание, то,

естественно, познание это направлено на то, что есть содержание сознания" .

Мы впадаем в совершенную нелепость, если станем утверждать, что познаем в

данном случае не то, что содержится в сознании, а то, что находится вне его.

Уже тем самым, что это, вне сознания находящееся, мы все же мыслим именно

как таковое, как вне сознания находящееся, мы eo ipso уничтожаем абсолютный

смысл слова "вне". И самое это "вне", раз мы его мыслим, находится не вне

нашей мысли, а в ней. Итак, понятие трансцендентного как некоего объекта,

находящегося абсолютно вне сознания, немыслимо как внутренне противоречивое;

оно просто не осуществимо в мысли, ибо это значит пожелать мыслить

какую-нибудь вещь, в то же время не мысля ее .

"Бытие - говорит Леклер - понятно только как нечто такое, что где-либо

мыслится, т.е. как бытие, выступающее в качестве данного сознания. Таким

образом, антитеза "мышление - бытие" превращается в уравнение "мышление

бытия = мыслимое бытие" .

Эта борьба с трансцендентным есть развитие той самой мысли, которая

вложена Беркли в его отрицание "материи". Беркли также нелепость материи

усматривал в самой немыслимости идеи чистого объекта.

В связи с отрицанием трансцендентного - имманентная философия посвящает

много внимания вопросу об отношении субъекта к объекту. Нет субъекта без

объекта, нет объекта без субъекта. "Самое разделение мира на субъект и

объект, - говорит Кауфман, - не эмпирично, а метафизично" . "Невозможно -

говорит Шуппе - исходя из одного (т.е. субъекта), прийти к другому (т.е.

объекту), конструировать или дедуцировать его, ибо одно предполагает другое

и без него абсолютно не может быть мыслимо" . Как понятия мышления и бытия

субъект и объект "относятся друг к другу как поверхность и цвет: нет

поверхности без цвета, нет цвета без поверхности" . "Если мы возьмем "я"

отвлеченно от всего содержания сознания, то это будет не конкретное

существование, а абстрактный момент" . "Каждое "я" только потому есть "я",

что временно и пространственно определенные факты составляют содержание его

сознания, а последние в свою очередь получают единство только потому, что

они суть содержание сознания этого "я". Я-субъект само себя знает как

я-объект. Но зная себя и в себе самом различая "я-субъект" и "я-объект", "я"

абсолютно просто и есть абсолютная точка единства" . Шуппе согласен, что это

совпадение субъекта и объекта в "я" - загадочно, но это загадка всего мира,

и он спешит прибавить, что без этого совпадения невозможна была бы ни логика

с гносеологией, ни какая-нибудь другая наука о существующем .

При такой соотносительности понятий объекта и субъекта как представляется

имманентной философии так называемый внешний мир? Мир есть сознание, не

сознание Ивана или Петра, а сознание вообще. Он не продуцируется, не

изводится творческим полаганием из глубин "я". Он просто сознанию дан, дан

во всех своих связях и во всей своей целокупности. Противоположения:

пространство и содержание пространства, форма и вещество, формы мышления и

содержания мышления - Шуппе находит глубоко абстрактными и в чистом своем

виде немыслимыми. "Формы мышления могут быть мыслимы только при допущении

основного представления "мышления", которое в них специфируется" . Каждый

отдельный объект есть, таким образом, спецификация субъекта, и все так

называемые предметы суть не что иное, как некоторые сгущения и конкретные

образования в основной материи сознания, которая изнутри объемлет все сущее.

Предметный мир существует постольку, поскольку он дан сознанию и этой

данностью исчерпывается.

Мы видим опять, как близки эти положения к основным идеям философии

Беркли. Это искусные вариации на тему: esse-percipi ; и параллелизм

имманентной философии с берклеевским идеализмом в этом пункте идет даже до

второстепенных вопросов. Так, Характерное и настойчивое отрицание

пространства без содержания находит полнейшую параллель в горячей полемике

Беркли против "отвлеченной идеи" пустого геометрического пространства.

Понятие "данности", заменившее понятие "продуктивности" Канта, возвращает

имманентную философию как раз к тому пониманию отношения объекта к субъекту,

который был дан в философии Беркли. И далее, недифференцированное понятие

"духов" вовсе не так чуждо имманентной философии. Понятие абсолютно простого

"я", в котором до тожества и абсолютного единства совпадают "я-субъект" и

"я-объект" и которое, по признанию Шуппе, вмещает в себе всю загадочность

мира, - лишь материально отлично от берклеевских "духов", формально же

нарушает гладкую схематичность и рационалистическую последовательность общих

настроений совершенно в том же духе и в таком же объеме, как субстанциальные

"восприниматели" перцепций Беркли.

VI

При общем параллелизме самого типа этих двух мировоззрений, естественно,

что имманентной философии пришлось столкнуться с тою же самой основной

трудностью, с которой пришлось бороться и Беркли.

Если мир дан сознанию и существует лишь в качестве и количестве этой

данности, тогда, во-первых, откуда устойчивость мира при неустойчивости

сознаний, которым он дан? и, во-вторых, как различить тогда призраки

воображения от реальности, какая черта отделяет субъективное от объективного

в узком смысле этих слов?

"Галлюцинация - отвечает Леклер на второй вопрос, - принципиально

действительна так же, как нормальное восприятие: мышление безумного

предложения… является не менее действительным, чем образцовое мышление

точного исследователя" .

"Все данные сознания представляют бытие, действительность; существуют же,

однако, различные виды бытия и действительности, или, выражаясь образно,

целая шкала степеней действительности" .

Логически этот вопрос зависит от первого, а на первый вопрос отвечает

Шуппе своим учением о родовом "я".

Отвлекаясь от конкретного содержания сознания, мы постепенно теряем

признак за признаком, которым одно индивидуальное "я" отличается от другого.

Если отвлечение произвести совершенно, мы получим "я" in abstracto ,

сознание родовое, которое уже не содержит никакого конкретного содержания и

потому свободно от всяких эмпирических определений. Оно вневременно,

внепространственно, оно же и внереально. Его нельзя встретить в мире

конкретной действительности, и тем не менее оно есть необходимое условие

возможности индивидуального "я"; как абстрактно общий момент круглости или

треугольности содержится в каждом отдельном круге или треугольнике и

воспринимается вместе с ним - так родовое "я" содержится в индивидуальном, и

последнее без него воспринято быть не может. Это-то родовое "я",

пребывающее, неизменное, сообщает характер постоянства всем содержаниям

отдельных индивидуальных сознаний, т.е. предметному миру. Взаимоотношение

между субъективно изменчивой частью нашего опыта и объективно постоянной,

т.е. взаимоотношение между психическим и физическим, а также между

конкретно-психическим и нормативно-логическим есть взаимоотношение

индивидуального "я" к родовому .

Опять параллель с Беркли. Родовое "я" - это новое имя для тех же

трудностей, которые заставили обратиться Беркли к идее Абсолютного Духа, и

любопытно, что имманентная философия впадает в непоследовательность такого

же характера, как и Беркли. Прежде всего абстрактное "я" совершенно

немыслимо с точки зрения основоположений имманентной философии, ибо оно есть

чистая форма, абсолютно лишенная содержания, оно есть субъект, абсолютно

свободный от всякого отношения к объекту. Как немыслимое, оно с точки зрения

имманентной философии должно быть признано "трансцендентным", т.е.

совершенной нелепостью - contradictio in se . Вунд называет родовое "я"

Шуппе платоновской идеей (несправедливо, ибо идея Платона онтологична, а

родовое "я" Шуппе - меонично). Непоследовательность в признании родового "я"

- скорее напоминает великую непоследовательность Аристотеля, основоположение

которого о нераздельности материи и формы нарушалось признанием чистой формы

- Божества. Правда, родовое "я" Шуппе признано не всей школой.

Шуберт-Зольдерн энергически его отвергает. Но ведь и Бог Беркли признавался

лишь самим Беркли, и берклеянцем Юмом был совершенно отвергнут.

Мы могли бы продолжать параллели дальше. Имманнентная философия с той же

трогательною уверенностью, как и Беркли, гордится своей близостью к наивному

мировоззрению "естественного" человека . В имманентной философии существуют

те же самые внутренне обусловленные наклоны в сторону солипсизма, как и в

философии Беркли . Даже любопытное повышенное квалифицирование себя как

научной имманентная философия в значительной степени разделяет с Беркли,

который чувствовал себя очень "научным", а свою философию чрезвычайно

благоприятной для развития и процветания отдельных наук.

Но сказанного уже достаточно, чтобы стала ясной наша общая мысль. Если,

внимая завету Лейбница, мы поостережемся "prendre la paille des termes le

pour le grain des choses" - мы увидим, что имманентная философия в

существенных чертах повторяет философию Беркли. Ее новизна и значение

заключаются в том, что она в новой терминологической редакции попробовала

рассказать тот самый меонический миф о природе, который был начат Бэконом и

Декартом, развит в целую систему Беркли, дополнен Юмом и с необыкновенной

силой по-новому пересказан Кантом. Вундт в своей критической статье говорит

про имманентную философию глубокое и меткое слово: "По существу дела, это

возобновление онтологизма". "Это старый онтологизм навыворот" .

Но ведь онтологизм навыворот и есть меонизм. Имманентная философия имеет

тенденцию довести скрытый меонизм новой философии до такой законченности,

которая формально почти совпадает уже со старым как мир онтологизмом. Для

того чтобы совпадение стало и материальным, достаточно изнанку перевернуть

на лицо. В надежде на возможность такого переворота мы считаем, что всякие

досказывания меонического мифа до конца должны быть желательны, и потому как

Беркли в большей степени, так и представители имманентной философии в

меньшей своей прямолинейной логичностью оказали большие услуги развитию

человеческой мысли.

^ ПРИРОДА ФИЛОСОФСКОГО СОМНЕНИЯ

Пасомы Целями родимыми

К ним с трепетом влечемся мы

И как под солнцами незримыми

Навстречу им цветем из тьмы.

Вяч. Иванов. Кормчие Звезды .

I

Какова природа философского сомнения? В чем его сущность, в чем живой

нерв?

Философское сомнение не может быть понимаемо как чистый аффект. Но в то

же время оно не есть чисто умственное явление. Оно есть нечто такое, что не

укладывается в обычные схемы психологического наименования и требует

специального анализа.

Философское сомнение - это тот скрытый двигатель, которым созидаются все

философские построения, это тот таинственный деятель, который творит подобно

невидимым силам природы. Он всюду и нигде в отдельности. Каждая деталь мысли

у каждого истинного философа проникнута изнутри философским сомнением,

каждый изгиб мировоззрения им вызван, архитектурный рисунок всего построения

им вдохновлен. И в то же время у наиболее великих представителей

философского сомнения нет сомнения как внешнего метода, как сознательно

принятого шаблона. Они не скептики, они искатели. Они не обладатели мнимо

неподвижной и мнимо устойчивой позиции скептической атараксии , они посреди

всеобщего движения Вселенной тревожно ищут, стараясь расслышать таинственный

ритм мирового становления, разгадать скрытое Слово природы вещей. Опасно

смешивать философское сомнение с теми различными видами скептических систем,

которые нам известны из истории философии. Между ними такое же отношение,

как между Бэконом, который любил "открывать" новые методы и не знал, что с

ними делать, и Ньютоном, который методов не "открывал" и гениально умел

оперировать с ними в реальном процессе исследования. В ком больше

философского сомнения: в "скептике" Юме или в "догматике" Платоне? В

"скептике" Бейле или "догматике" Эригене ? У знающих историю мысли вряд ли

может быть на это два ответа. Сомнение как внутренняя пламенеющая сила

философского испытывания вещей и скепсис как внешний остывший результат

сомнительных рассуждений - общего почти ничего не имеют.

Чтобы определить природу философского сомнения, необходимо в цельном,

едином и слитном переживании, осуществляющем философское сомнение, хотя бы

мысленно различить две стороны: "что" и "как" сомнения, его содержание и его

внутреннюю живую, движущую силу. Сомневаются всегда в чем-нибудь и

почему-нибудь, т.е. у сомнения всегда есть то или иное содержание, и в то же

время от всех других переживаний, всегда тоже имеющих какое-нибудь

содержание, оно отличается как переживание sui generis , именно как

сомнение, а не что-нибудь иное. Это определенное качество сомнения,

конституирующее его сущность, и есть его чистое "как". Нечего говорить, что

обе стороны, и "что" и "как", сомнения реально неразделимы; они только

мысленно различимы, и не может быть сомнения ни как чистого аффекта, ни как

чистого механического счисления. В сомнении всегда в живом единстве и

нераздельно слиты обе стороны: и "что" и "как".

Не-философское сомнение, которым проникнуты все системы древнего и нового

скептицизма (я не говорю уже о сомнении патологическом), стремится

представить дело в таком свете, что сомнение в целом, и обе стороны его в

частности, имеют лишь отрицательную сущность, т.е., в сущности, не имеют

никакой сущности. "Что" сомнения признается лишь за отрицание всяких

положительных утверждений (т.е. утвердительных суждений), а "как" сомнения

признается за воздержание от совершения каких-нибудь положительных

утверждений. Таким образом, и "что" и "как" сомнения признаются в существе

своем отрицательными.

Так ли это? Действительно ли сомнению может быть приписан такой характер?

II

"Что" сомнения есть известное содержание мысли. Всякая мысль осуществляет

себя в суждениях. Для того чтобы "что" сомнения можно было считать состоящим

лишь из отрицания, нужно допустить возможность чисто отрицательных суждений.

Возможны ли они?

Логика со времен Аристотеля делит суждения по качеству на утвердительные

и отрицательные .

Абсолютно ли это деление? Другими словами, возможно ли суждение, в

котором ничего бы не утверждалось и которое поэтому в каком-нибудь смысле не

было утвердительным? Стоит только задать этот вопрос, чтобы ясно увидеть,

что такие суждения, по существу самого акта суждения - невозможны. Суждение,

которое ничего не утверждает, есть ничего не значащий набор слов. Когда мы

говорим: А не есть В, мы вносим только поправку в наши общие представления

об А. Если мы раньше думали или были наклонны думать, что А есть В, то своим

суждением А не есть В мы только грамматически нечто отрицаем, по существу же

мы утверждаем новое положение, которое полно можно выразить так: но А, о

котором мы думали, что оно есть В, на самом деле обладает такими свойствами,

которые несовместимы с В. Это полное суждение, по существу утвердительное,

остается скрытым только потому, что при каждом отрицательном суждении оно

логически подразумевается. Наша речь получила бы невозможно громоздкую

форму, если бы мы это всегда подразумеваемое, само собой долженствовавшее

быть ясным, утвердительное содержание каждого отрицательного суждения

облекали бы в слова. Интуитивный характер живой мысли, прерывно и

моментально схватывающий одно содержание за другим, переполняет наше

мышление энтимемами ; и так называемые отрицательные суждения могут быть

приняты за действительно отрицательные только благодаря тому, что

положительное утверждение о чем-нибудь, которое лишь ограничивается или

уясняет "отрицательным" суждением, остается у нас ™n qum? .

Всякое отрицание есть отрицание определенное. Отрицается лишь то, что

отрицается. Но всегда поле отрицания уже поля утверждения; сколько бы ни

отрицалось, всегда область утверждения будет шире. Это необходимо потому,

что крайний и предельный случай отрицания может быть мыслим в форме

отрицания в P всего того, что утверждается в S. Это случай так называемый в

древности "sodqљneia t?n l?gwn . Объем отрицания равен всему объему

утверждения. Но и в этом случае перевес все же остается за утверждением. Ибо

отрицание, чтобы быть обоснованным, должно на чем-нибудь базироваться, а эта

база уже не может быть отрицательной и необходимо должна быть положительной,

т.е. утвердительной. Констатировать, что мы имеем случай действительной

"sosqљneia - можно только путем нового акта суждения. Суждение о равенстве

отрицания утверждением - есть суждение, состоящее вне самой схемы

"sosqљneia, возвышаясь над ней, и потому всегда утвердительное, ибо есть

всегда утверждение "sosqљeia. Следовательно, отрицание, будучи в состоянии

уничтожить тот объем утверждения, который ему противостоит в качестве

субъекта в суждении, способно сделать это только при помощи того

утверждения, которое служит основанием суждения. И значит, какое бы суждение

ни взять, в нем всегда утверждения больше, чем отрицания, т.е., по существу,

всякое суждение утверждает; всецело и абсолютно отрицательных суждений не

существует .

III

Отсюда получается убийственный вывод для скептицизма как устойчивого

мировоззрения. Любая скептическая система мыслима лишь при допущении, что

возможна такая позиция мысли, при которой объем отрицания равен объему

утверждения - что возможна такая точка зрения, при которой путем системы

отрицательных суждений снимается равная ей по объему система каких-нибудь

утвердительных суждений, так что, с одной стороны, уже больше утвердительных

суждений не остается, с другой, это "снимание" совершается без всякой помощи

новых утвердительных суждений. Мы видели, что это невозможно, невозможно с

такою же необходимостью, с какой невозможно из двух отрицательных посылок

вывести какое-нибудь заключение.

Не входя в детальный разбор целой массы логических несообразностей,

вытекающих из этой основной нелепости скептицизма, мы вправе теперь сказать,

что философское сомнение, ничего общего не имея с скептическими системами,

не может иметь той противоречивой отрицательной сущности которую имеют эти

последние, и должно заключать в себе некоторую положительную природу.

Всякая философия, всякая система воззрений (а не чистых аффектов), всякая

(не патологическая) интуиция есть непременно группа высказанных, усмотренных

или иным путем в мысли осуществленных суждений о том "нечто", которое всем

предстоит, о том X, в котором все находятся, о той неизвестной

"действительности", которая прямо или косвенно является субъектом всех

возможных суждений, ибо все суждения состоят или в предицировании этого X

как субъекта, или в предицировании других субъектов, всегда обусловленных

своей подчиненностью, своим внутренним тождеством с этим X. Но мы только что

установили, что всякое суждение по существу утвердительно, что не может быть

суждения всецело отрицательного. В таком случае не может существовать и

группы суждений, в которой бы отрицания было бы больше, чем утверждения.

Другими словами, всякая точка зрения, всякий тип миросозерцания или

мирочувствия в силу природы самой мысли неизбежно и необходимо что-нибудь

утверждает об X, т.е. о том "нечто", о той неизвестной действительности,

которая, как сказано, прямо или косвенно предицируется в каждом суждении.

Нет двух типов мировоззрений, из которых одно утверждает, другое отрицает.

Это благочестивая выдумка - pia fraus , пущенная в оборот скептиками и с

удовольствием поддерживаемая так называемым критицизмом. Возможен только

один тип мировоззрения - утвердительный. Все сначала что-нибудь об X

утверждают, и только что-нибудь утвердивши, получают возможность строить

дальше системы мнимого отрицания истинного знания (скептицизма) или системы

мнимофатального ограничения знания (феноменализм). Конечно, эти

первоначальные доскептические (а также послескептические и докритические), а

также послекритические утверждения так тщательно и заботливо скрываются от

посторонних глаз, что сами auctor'ы их о них забывают и с полной невинностью

неведения сознают себя истинными скептиками и истинно трансцендентальными

философами. Но это после всего вышесказанного не помешает нам понять

коренную неосуществимость всех попыток путем некоторых скрытых утверждений

уничтожать самую идею положительного знания.

Если, как мы показали, всякое суждение по природе своей утвердительно,

если всякое мировоззрение, состоящее необходимо из группы суждений, прежде

чем начать отрицать или ограничивать, уже нечто об X утверждает, тогда

существенная разница между положительными системами воззрений и

отрицательными, с точки зрения будто бы большей критичности последних -

совершенно исчезает. Тогда вся разница между ними сведется лишь к одной

внутренней содержательности.

Всем системам приходится что-нибудь утвердить. Субъектом этого

утверждения необходимо является то X, то неизвестное, тот загадочный мир,

который и скептиков, и догматиков, и трансцендентальных философов окружает

одинаково загадочным, одинаково безусловным и непостижимым образом. Всякое

утверждение прямо или косвенно, но всегда всецело относится именно к этому

X, и суждение, которое чего-нибудь об этом Х не утверждало - прямо

немыслимо, невозможно - есть ens rationis, ens imaginationis .

X мира одинаково перед всеми. От него отвернуться нельзя по самой природе

судящей мысли. Всякое утверждение, для смертных неизбежное, есть та или иная

разгадка этого X; что бы ни утверждал философ, мало ли, много ли, хорошо или

плохо, возвышенно или низменно, глубоко или поверхностно, наконец, явно или

скрыто - задания у всех одинаковы.

Каковы бы ни были результаты, к чему бы ни пришли философы - все это не

может превысить величины самой задачи, необъятности самого факта наличности

Сфинкса перед сознанием человека, неизбежной данности X'а.

Размеры загадки - есть безусловное данное, нечто первичное, нечто такое,

в чем находится мысль, чего мысль не может создать уже потому, что сама

мысль есть один из моментов этой загадки. Но если так, тогда всякое

утверждение (неизбежно утверждение), лежащее в основе какой угодно группы

суждений об этом Х (т.е. какой угодно философии) - есть не что иное, как

разгадка вселенского X, есть не что иное, как притязание быть тем Словом,

тем мудрым постижением, от которого Сфинкс должен свалиться в бездну

небытия. Священные Фивы, около которых залегло чудовище, требуя или

непрерывных человеческих жертв, или разгадки - это не есть случайное

измышление религиозной фантазии греков - это есть основной и первичный факт

человеческого сознания; это есть нечто, безусловно присущее мысли как

таковой; это есть то темное основание, тот таинственный корень, из которых

оно вырастает и в которых оно себя находит в первый же миг своего

зарождения.

Каково бы ни было по характеру первоначальное утверждение и каковы бы ни

были те группы суждений, которые на основе его вырастают - все они,

неизбежно являясь мировой разгадкой - одинаково притязательны, ибо все

притязают быть решением той задачи, размеры которой безусловно даны и

неизменны. Скептики и критицисты пребывают в жестоком самообмане , думая,

что они более скромны и умеренны в своих притязаниях. Дерзновения и

притязания у всех одинаковы. Очевидно, дело не в величине притязаний,

никогда не могущей превысить величину безусловно данной и при всякой мысли

неизбежной задачи, а в том соответствии сил и творческой мощи, которая

существует между величиной задачи, между бесконечным многоразличием

отдельных сторон и видов мировой загадки и теми попытками разрешить задачу,

которые в идее должны всесторонне охватывать и покрывать все ее бесконечные

стороны.

IV

Теперь мы можем подойти ближе к определению положительной природы

философского сомнения. Его истинная задача не в том, чтобы суживать рамки

философского искания, не в том, чтобы уменьшать размеры и величину задачи,

стоящей перед философом. Истинная природа философского сомнения заключается

в вечно живом искании такой философии, которая соответствовала бы размерам

загадки. Корень такого сомнения в все более глубоком проникании в сущность

загадки, в растущем удивлении перед противоречиями всего данного, а два

ствола такого сомнения - творчество положительных взглядов, созидание все

новых постижений - и идущая рука об руку с этим критика всех существующих

мировоззрений как недостаточно охватывающих мировую загадку, как

недостаточно ею проникнутых, как не вполне адекватных этой загадке. Задача

философского сомнения чисто положительная: в каждом данном вопросе, в каждой

детали проблемы - устранять и разбивать положительные воззрения, свои или

чужие, лишь для того, чтобы заменить их другими, более гибкими, более

обширными, более живыми. К негативу вселенской загадки нужно найти позитив.

Ложность того или другого позитива не в том, что он позитив, а в том, что он

не соответствует негативу, недостаточно с ним считается, искаженно его

воспроизводит. Но сама идея позитива есть та идея, без которой нет

философии, и всякая критика позитива какой-нибудь философской системы есть,

в существе, созидание нового позитива, попытка на почве, расчищенной другими

философами, возвести новое здание, создать новое положительное

мировоззрение. И только созидатели новых положительных мировоззрений суть

истинные философы. И только в их руках и в их творчестве становятся ценными

и годными к употреблению те "сомнения" и те "ограничения", которые имеются в

скептических или критических системах воззрений. В последних эти сомнения не

имеют самостоятельной, безотносительной ценности потому, что испорчены своей

логической зависимостью от тех скверных, скрываемых позитивов, которые

необходимо имеются в философских карманах каждого представителя

архискептической и архикритической системы воззрений.

Итак, "что" сомнения состоит, как и каждый умственный акт, в сравнении

данной, готовой формы утверждения с тем идеально-полным и совершенным

утверждением, которое требуется размерами и характером вселенской загадки. В

то время как созидается утверждение, сомнение изнутри, музыкально, проникая

его, направляет внимание на оценку, на взвешивание, которые масштабом своим

имеют идеальное утверждение, лятентно содержащееся в мысли как единственной

потенции истины. Вот это-то взвешивание и есть истинное содержание сомнения;

оно носит положительную природу, ибо, необходимо являясь переходным

моментом, оно полно семенами новых утверждений, оно есть зачатие новых,

более совершенных положительных концепций. И в существе своем это

взвешивание, эта оценка есть зарождение нового суждения. В этом отношении

разум совершенно подобен совести, а сомнение раскаянию. Раскаяние полно

положительного содержания. Если осуществленный акт воли не удовлетворяет

совесть, то раскаяние, в котором осуществляется неудовлетворенность совести,

есть не простое отрицание уже совершенного, а некоторое начало нового

действия (хотя бы в идее). "Сомнение" скептиков так же относится к

философскому сомнению, как "отчаяние" к покаянию. И поскольку отчаяние не

есть истинное отрицание совершенного (отречение от него), постольку и

"сомнение" скептиков не есть истинное отрицание не удовлетворяющих высшего

разума утверждений. Как скверное действие истинно отрицается лишь хорошим

действием (т.е. актом воли, хотя бы и чисто внутренним), так и скверное,

недостаточное утверждение истинно отвергается лишь новым актом суждения,

новым, более совершенным и внимательным утверждением. Известную фразу

итальянского ученого - i veri cotinuatori di una dottina sono coloro che la

negano - можно перевернуть обратно: истинно отрицать - скажем общее -

какую-нибудь мысль может лишь тот, кто ее развивает, кто ее продолжает.

V

Обратимся теперь ко второй половине вопроса: какова природа скрытого

корня философского сомнения, его подземного "как"?

Если отвлечься от всякого содержания, от всякого "что" и "почему", в

каком виде предстанет нам чистая энергия философского сомнения, его

несмешанное, основное качество? его, выражаясь прекрасным стоическим

термином, t?noj ?

Статично или динамично сомнение? Проспективно или ретроспективно? Куда

обращено в процессе философского испытывания вещей: вперед или назад?

Скептикам хотелось бы представить силу сомнения как силу лишь

воздержания. Сомнение, обратная сторона увлечения, созидания, веры. Если

творческий порыв мысли, выходя как бы из берегов, подымается в своем

увлечении кверху, то сила сомнения вызывает обратный процесс - понижения,

задержки и остановки. Пока сомнение замедляет, понижает и останавливает, оно

- реальная, позитивная сила. Но, осуществив эту функцию, оно никуда больше

двигать не может, ибо в себе самом, в сущности оно не имеет и не может иметь

"начала движения" - ?rc?n t?j kin"sewz. Подобно тормозу, существо сомнения

негативно. В себе самом оно призрачно, меонично, и сила его лишь в поедании

положительных ростков мысли, но, поедая, хотя бы бесконечно, положительное,

оно не приобретает само положительной сущности подобно тому, как тощие

фараоновы коровы, поедая тучных коров, остаются по-прежнему тощими и

безнадежно призрачными . Эта отрицательная концепция сомнения может ли быть

принята для объяснения природы философского сомнения? Не противоречит ли она

его существенным признакам?

Если t?noj сомнения отрицателен, тогда t?noj'а у сомнения просто нет;

сомнение не имеет конституирующего его качества, т.е. сомнения как сомнения

не существует. Этот нелепый вывод есть reductio ad absurdum отрицательного

понимания сомнения. Если сила сомнения существует - если действительность ее

в философии неоспорима - сомнение необходимо должно иметь свою

"специфическую энергию", свое определенное и потому позитивное "как". Если б

сомнение, будучи в себе отрицательным, т.е. некоторым m? ?n'om - могло

поглощать в каком угодно количестве положительные результаты философского

исследования - оно было бы абсолютно чудесным явлением, ибо являлось бы

прямым нарушением положения: ex nihilo nihil fit . Тогда nihil сомнения

непостижимо порождало бы из себя те реальные силы, без наличности которых

немыслимо переведение реальных, уже существующих результатов философского

исследования в чистое, абсолютное небытие. Но nihil, порождающее из себя

реальные силы, которые, исполнив свою функцию в мире реальностей, опять

превращаются в nihil, т.е. в ничто - это или чудо, разом опрокидывающее все

законы мышления, или фокус, и недостойный, и недостаточно ловкий.

Подобный взгляд опирается на абсолютную фикцию. Тут сомнение искусственно

отвлекается от процессов познания, становится чем-то внешним по отношению к

живым актам мысли, движет их не изнутри, а извне, не силой влечения, а силой

толчка. По этой концепции, сомнение трансцендентно процессу познания -

нелепость, подобная античному богу qe?j ?p? mhcan?j . Как оно в таком случае

движет познание? Чем познание движется, если сомнение вне его? Если это

"вне" берется всерьез, как сомнение может изменить направление мысли? Как

оно может осуществиться? Если оно действительно вне - остановить или

изменить течение мысли оно может только насильственно, только как сила

внешняя, посторонняя, но тогда сомнение есть величайший враг мысли, своей

наличностью просто уничтожающий мысль. Если оно действительно вне, если

мысль по природе своей, во внутренней сути своей сомнения не заключает,

тогда, чтоб хранить мысль в ее чистоте и свободе, нужно оберегать ее от

всякого вмешательства инородной стихии сомнения, совершенно так же, как

нужно охранять свободную жизнь мысли от гнева, от желчи, от чисто

аффективного, т.е. внешнего состояния раздраженности.

Тогда сомнение только психологично и ценности гносеологической

представить не может. Т.е. это значит отрицать сомнение до конца и лишать

его всякого философского смысла. Итак, отрицательная концепция, созданная

как будто бы для упрочения сомнения, на самом деле сводит его на абсолютное

"нет", превращает в лишенное всякого интереса и смысла nihil.

Мы должны отбросить лживую фикцию. Сомнение внутренно связано с мыслью.

Оно не вне, а в самых глубинах мысли. Оно внутренно проникает всякую мысль,

музыкально присутствует в самомалейшем движении мышления; оно имманентно

процессу познания. Не там больше сомнения, где скепсиса больше, а там, где

сильнее энергия мысли, не там сомнение доведено до высших степеней, где

настроены очень скептично, а там, где движение мысли потенцировано до

молниеносных сверкании. Где нет сомнения - там просто нет мысли; где

содержание мысли не охватывается скрытым огнем сомнения и не плавится им

непрерывно, где мысль не течет расплавленной массой реального созерцания -

там нет мысли, там суррогат, подделка, воспоминание о мысли или предчувствие

ее - но не сама мысль in actu , живая, божественная, спокойная или бурная,

всегда горящая. Сомнение, будучи имманентно актам познания, будучи заложено

в самой природе философской мысли, есть то, чем движется мысль, оно есть

pr?ton k"no?n философского мышления. Без движения нет мысли, но движется

мысль сомнением. Сомнение это то внутреннее, абсолютно неотделимое,

имманентное мысли влечение, которое конституирует философскую мысль как

явление sui generis, занимающее совершенно самостоятельное место среди

других типов человеческой мысли и не сводимое ни на что другое.

Каково же определение t?noj'а этого влечения?

VI

Всякое философское размышление стремится с поверхности вглубь. То, что не

затрудняет обычное сознание, то полно трудности для философа. То, что для

взгляда, равнодушно скользящего по гладкой лицевой стороне данного, не таит

никаких проблем, никаких вопросов, то для философского ока полно самых

неожиданных поворотов, изгибов, провалов и увлекательной сложности. Сомнение

как неизбежная составная часть философского размышления есть та сила,

которая влечет философа к трудностям, к апориям, которая интенсифицирует

философское исследование тем, что в самом простом обычном вскрывает

неожиданно сложные наслоения X'ов запутанные переплетения неизвестностей.

Без различения X'ов, без углубления в трудности Неизвестного философия даже

немыслима. Это прекрасно понимал Аристотель, так гениально умевший

чувствовать философские апории. В начале II-й книги Метафизики он говорит:

"Желающим что-нибудь хорошо разрешить (e?upor?sai), необходимо сначала

хорошо затрудниться (diapor?sai), ведь всякое действительное разрешение

(e?por…a) есть распутывание (L?sij) прежде скопившихся затруднений (t?n

pr?teron ?poroumљnwn). Распутывать же не могут те, кто не познал узла (L?ein

de o?k њstin ?gnoo?ntaj t?n desm?n)". И тех, кто хочет философствовать, не

умея находить трудностей и вскрывать апории - Аристотель не без иронии

сравнивает с теми, кто хочет идти неизвестно куда или кто хочет найти

неизвестно что .

Итак, пафос сомнения прежде всего - "затрудниться", овладеть апориями

данной проблемы, впутаться в "узел", проникнуть в детали той связанности и

сложной переплетенности, которую неизбежно таит каждая вещь.

И этот момент нисхождения, момент отказа мысли от всего, что в ней есть,

подвиг самоотверженного сораспятия мысли трудностям данного есть момент

необычайно характерный для самой священной сути философского сомнения.

Тут в сомнении обнажается существенно-двойственная природа. Оно сразу и

сила и слабость, и мощь и бессилие. Нисходя и падая в апории, безвольно и в

резиньяции путаясь в "узел" данного, сомнение как бы таит в себе какую-то

нищету, какой-то неутолимый голод. И в то же время, уже сойдя и овладев

апориями, уже впутавшись в сложность "узла", оно вдруг обретает внутри себя

силы, которые его преображают. Нищета становится изобилием, алкание

насыщается. Состояние затрудненности переходит в спокойное состояние роста

тех философских зачатий, которым оплодотворилось это нисхождение в апории.

Тут как бы вечно действителен в мысли платоновский миф: в день рождения

Афродиты Порос, опьяненный нектаром, сошелся с Пенией, и та зачала от него

Эроса .

Философское сомнение в последнем определении своем есть платоновский

Эрос, сын Изобилия и Нищеты. Поэтому так подходит к определению t?noj'а

философского сомнения то, что Платон говорит об Эросе. "…Он всегда беден и

вовсе не так нежен и красив, как думают многие. Он груб и грязен, бос и

бездомен… имея природу матери, он вечно терпит нужду. Но, по отцу, он

стремится к добру, красоте, он мужествен, силен, отважен… он всю жизнь

философствует (filosof?n di¦ pant?j to? b…ou)… в один и тот же день при

удаче цветет и полнится жизнью, при неудаче вянет, вновь оживая благодаря

природе отца…" .

Подобно Сократу, высшему носителю Эроса по Платону, сомнение похоже на

тех силенов, которых "изображают обыкновенно с флейтами или свирелями в

руках. Раскройте их и вы найдете внутри божество" . По наружному виду, в

аспекте Пении, сомнение тяжело, трудно, безобразно. Оно требует только

отречения и не дает взамен ничего. Но внутри, в аспекте Пороса, оно таит

величайшую силу и изобилие. Оно волнует так же, как Алкивиада Сократ: "Когда

я слышу его, мое сердце бьется сильнее, чем у неистовствующих корибантов , и

из глаз моих невольно льются слезы" .

Эрос, окрыляющий философию трепетом и волнением, и есть то божество,

которое скрыто находится в силенообразном сомнении.

Итак:

Философское сомнение должно быть мыслимо как имманентное процессам

познания. И в своем "что" и в своем "как" оно носит положительную природу.

По своему содержанию оно всегда есть снятие какого-нибудь ограниченного

утверждения во имя безграничного - идеального. По своему t?noj'у оно

совпадает с сыном Пении и Пороса, зачатым в день рождения Афродиты .

^ НЕЧТО О ЛОГОСЕ, РУССКОЙ ФИЛОСОФИИ И НАУЧНОСТИ

ПО ПОВОДУ НОВОГО ФИЛОСОФСКОГО ЖУРНАЛА "ЛОГОС".

'/Esti 'd, ?j ™mo€ doke‹, o? per€

?nomatoj ? amfisb"thsij.

Plato, Res p




оставить комментарий
страница1/17
Дата16.10.2011
Размер3,76 Mb.
ТипДокументы, Образовательные материалы
Добавить документ в свой блог или на сайт

страницы:   1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17
Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rudocs.exdat.com

Загрузка...
База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2017
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Анализ
Справочники
Сценарии
Рефераты
Курсовые работы
Авторефераты
Программы
Методички
Документы
Понятия

опубликовать
Загрузка...
Документы

наверх