Глеб Булах радость жизни. Тюрьма. Записки инженера, часть вторая Публикация А. Г. Булаха Санкт-Петербург 2008 icon

Глеб Булах радость жизни. Тюрьма. Записки инженера, часть вторая Публикация А. Г. Булаха Санкт-Петербург 2008


Смотрите также:
Глеб Булах мгновения жизни стремительной записки инженера, часть четвёртая Публикация А. Г...
Глеб Булах ссылка. В армии в иране записки инженера, часть третья Публикация А. Г...
“Санкт-Петербург – Гастро-2008”...
“Санкт-Петербург – Гастро-2008”...
“Санкт-Петербург – Гастро-2008”...
Тексты лекций Санкт-Петербург 2008 Одобрено и рекомендовано к изданию Методическим советом...
Книга пятая
«Алетейя», Санкт-Петербург, 2011...
04. 09. 2008 нтв: Новости (Санкт-Петербург) // Сегодня в «Ленэкспо» открылся форум...
Программа III всероссийской научно-практической конференции 25 26 февраля 2006 года...
Филологические записки: материалы герценовских чтений...
Юридический институт (Санкт-Петербург) А. М...



Загрузка...
страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
вернуться в начало
скачать
^

ДРУЗЬЯ ПО КАМЕРЕ


Наша камера была площадью 40 - 45 квадратных метров. В одной стене было закрытое решеткой и козырьком окно, настежь растворённое даже зимой из-за необходимости дышать свежим воздухом. Противоположная стена была сплошь решётчатая с решётчатой дверью и выходи­ла в коридор. Для того, чтобы мы не могли видеть проходивших в коридоре заключённых, снаружи эта стена была закрыта тяжёлым, пыльным, никогда не чистившихся занавесом. В углу, у наружной стены была раковина для умывания и рядом с ней отгороженный кровельным железом на высоту около 1,5 метра унитаз. Вдоль стен стояли железные койки, без тюфяков, а в одном из углов, стоймя торчали дощатые щиты - нары. У окна был тяжелый деревянный стол и вдоль него две скамьи, рассчитанные на десять - двенадцать человек.

На время завтраков и обедов кровати ставились перпендику­лярно к стенам, между ними на козелках укладывались щиты, обра­зующие столы. На ночь кровати ставились таким же образом, а щиты всплошную укладывались на кровати и образовывали сплошной настил. Половина заключённых спала на настиле, а остальные под ним. Лично я, почти все время пребывания в камере № 24, спал под настилом на асфальтовом полу, подстелив присланное из дома одея­ло и подложив под голову разное тряпьё и мешок с продуктами.

Число заключенных в этой камере при мне никогда не было менее сорока человек, а временами доходило до шестидесяти человек. Но теснота ещё не была предельной. Те, кто в это время приходил из Крестов, рассказывали, что там, в одиночку 2х6 метра набивали до 22 - 23 че­ловек. Спать приходилось, укладываясь вплотную и по команде пово­рачиваясь с боку на бок.

Каждую неделю приводили новых арестованных, а старых куда-то переводили - в Кресты, в пересыльную тюрьму и в очень редких случаях на свободу. Между заключёнными иногда бывали заразные больные, но об их изоляции тюремное начальство не думало. Рядом со мной под нарами три месяца спал больной латыш, в последней стадии гор­ловой чахотки. Из боязни заразить других он свою миску и кружку держал в стороне от остальной посуды. Но ночью, лёжа рядом со мной, во сне нередко кашлял мне в лицо. К счастью, я, несмотря на такое опасное соседство, остался здоров.

Бóльшая часть заключенных были люди интеллигентных профессий, но процентов 20-25 были люди физического труда - рабочие и крестьяне, главным образом, из числа "опасных" нацменов - латыши, эстонцы, финны, поляки. Как-то, занявшись статистикой, мы подсчитали, что треть заключённых были члены партии и комсомоль­цы. Но за всё время, я не встретил в тюрьме ни одного священнослужителя. Почти все заключённые были люди либо ни в чём неповинные, либо виновные в таких малых проступках, за которые и в кодексе, наверное, не было меры наказания ввиду их незначительности.

За всё время я видел только двух чело­век, которые были, возможно, в чём-то виновны. Один из них был матрос финского парохода, пришедшего с грузом в Ленин­град. Сойдя на берег, этот матрос отнёс кому-то закрытый пакет неизвестно с чем, и на этом был пойман с поличным. Матрос и не отрицал того, что он, не зная содержимого пакета, всё же посту­пал против наших законов.

Другой - старик-бурят Гамбоев, когда-то собирал лекарственные травы для царского лекаря Бадмаева, специалиста по китайской медицине. Приведённый к нам жал­кий старик в национальной одежде, еле-еле объяснявшийся на лома­ном русском языке, вызвал к себе общую жалость. Но однажды ночью, лёжа без сна невдалеке от Гамбоева, я услы­шал, как он во сне говорит на правильном русском языке. Говорил он несвязные между собой фразы, ругался матерно, и всё это на абсолютно чистом русском языке, без акцента. Я понял, что его ломаный русская язык и жалобный вид были маскировкой и что он, быть может, действительно что-то утаивал. Вскоре его куда-то увели из нашей камеры.

Ближе всех из заключенных я сошёлся с Александром Васильеви­чем Королёвым, доцентом-географом Педагогического института имени Герцена. Это был очень худой сухонький, высокий, слабосильный человек лет 55-57, внешностью напоминавший чеховского интеллигента, в чеховских пенсне, с чеховской бородкой клинышком. Он был арестован за несколько дней до меня по делу одного из профессоров института с немецкой фамилией. Когда Королёва привели на первый допрос, и он отказался признать за собой какую-либо вину, следователь ударил его по лицу, сбив пенсне, приказал встать на четвереньки и сказал: "Ты теперь, собака, бегай так вокруг стола и лай по-собачьи". Со слезами в голосе Королёв мне рассказывал об этом: "Меня никто никогда не бил, и когда следо­ватель ударил меня, когда упало пенсне, и я перестал хорошо ви­деть, я потерял способность делать что-либо по своей воле и понял только одно, что здесь со мной могут сделать, что угодно. И я бегал на четвереньках и лаял, пока он не велел мне сесть и писать признание. И я решил писать всё, что ему нужно, лишь бы не повторилось это унижение. Пусть лучше будет смерть, чем то, что было со мной".

Почти ежедневно его вызывали на допрос, и он всё писал и писал. Дело в том, что начитанный интеллигент Королёв, незаметно для себя, писал так интересно, как пишут детективные романы, а следователь, прочтя написанное, толкал его на продолжение, и Ко­ролёв писал всё новое и ещё более интересное. В конце концов, он дошёл до того, что сочинил необыкновенную историю о подготовке убийства Жданова, и если бы следователь требовал бы продолжения, то, может быть, оказалось бы, что по показаниям Королёва, Жданов был уже убит и вместо него в Ленинградском обкоме сидел загрими­рованный преступник. Но этого Королёв уже не дописал, так как следователь прекратил сочинения Королёва, сообразив, что с ним можно попасть в глупейшую историю. А бедный Королёв сквозь слё­зы говорил мне: "Я написал столько, что хватит для расстрела нескольких человек! Что делать? Я примирился с мыслью о смерти; это лучше, чем пытка и унижения, лучше, чем та же смерть, только не от пули, а от изнурения в каком-нибудь лесном лагере".

Прошло несколько недель, и Королёва снова вызвали на допрос. Вернулся он дрожащий от ужаса. Кроме следователя, на допросе было много других сотрудников НКВД и даже секретарь самого Жданова. Королёва заставили повторить всё о подготовке убийства Жданова и, когда он это рассказал, его спросили, где он хранил оружие. "Этот вопрос застал меня врасплох, - говорил нам Королёв, - я об этом как-то упустил из виду и ляпнул то, что мне первым пришло на ум, что оружие я хранил в географическом кабинете института. Ужас в том, что там никакого оружия они не найдут и начнут меня пытать, чтоб я сказал им где оно. Но что я могу сказать, когда его и нет, и не было! Я умру от этих пыток!"

Через день его снова вызвали и потребовали чистосердечного признания, где спрятано оружие, которое в кабинете не смогли найти. На этот раз он сказал, что оружие он зарыл в Шуваловском парке под приметным деревом. Вернувшись с допроса, он говорил мне, что теперь, когда его повезут в парк, чтобы он показал, где оно спрятано, его там же и убьют, так как ничего он показать не сможет. Но дело обернулось иначе. К этому времени, в декабре 1938 года, Ежов был снят, на его место посадили Берию, а в Ленинград назначили нового начальника Большого Дома - Гоглидзе. На некоторое время ночные крики пытаемых стихли. Вновь приведённые с воли рассказывали о каких-то слухах о том, что Ежов снят за то, что слишком переусердствовал и что теперь ожидаются серьёзные перемены.

Даже были слухи о работе в Ленинграде какой-то комиссии по проверке работы Большого Дома. Говорили, что комиссия ЦК возглавляется Шкирятовым и её цель выявить и отделить липовые дела от настоящих, не выдуманных. В эти дни Королёва, вызванного на допрос, повели не в обычный кабинет следователя, а в роскошный кабинет в главном здании. За столом сидел большой начальник - кавказец (вероятно, Гоглидзе) и следователь Королёва. Королёв снова повторил прежние показания, в том числе и план убийства Жданова. Тогда Гоглидзе приказал следователю выйти из кабинета и оставшись наедине с Королёвым предложил ему подробнее опи­сать то, как намечалось убить Жданова. Королёв повторил то, что у него ухе было написано, а именно, что он собирался, проходя в Первомайской демонстрации мимо трибуны, застрелить Жданова из револьвера. Тогда Гоглидзе спросил: "Вы когда-нибудь держали в руках пистолет и знаете, как из него стреляют? Говорите правду!". "И тут я понял", - говорил мне Королёв, - "что он не верит, что я террорист, я понял, что есть надежда на спасение от расстре­ла, я не выдержал и разрыдался. Гоглидзе дал мне выпить стакан воды, сказал, что назначит другого следователя и что я ему дол­жен буду говорить только правду, чтоб выйти на свободу". Бедный Королёв был и счастлив и озабочен, так как не верил, что из этого дома можно выйти на свободу. Он решил не рисковать и по­старался вспомнить всё, что могло бы его привести к ссылке, ко­торую он для себя считал самым счастливым выходом. У нового следователя он рассказал, что в разговоре с одним из знакомых он, Королёв, выражал сомнение в мощи Красной Армии и в возмож­ности одержать победу над Германской армией. Этот знакомый, вы­званный как свидетель, перепуганный до последней степени, подтвердил, что такой разговор в самом деле был и что Королёв считал, что германская армия сильнее Красной, тогда как он ни­когда не сомневался в том, что Красная Армия сильнее германской. Этого было достаточно, чтобы Королёва по решению Особого сове­щания приговорили к ссылке на 3 года в Уральск "за сомнение в мощи Красной Армии".

Вскоре сияющий от счастья А.В.Королёв распрощался с нами и по этапу был отправлен в Уральск, откуда вернулся в Ленинград уже после смерти Сталина.

За одним "обеденным столом" со мной сидели двое рабочих - арматурщик Вейно Эрихович Русс и металлист Езерский. Русс был крепыш лет 35 или 38, финн по национальности, говоривший по-русски с характерным акцентом. В 1918 году он вместе с отцом-красногвардейцем, отступая под натиском белых финнов, перешел границу и навсегда остался в Ленинграде. Это был дельный рабо­чий, хорошо зарабатывающий, хороший семьянин, не любивший после получки посидеть с друзьями в пивной. И вот, кто-то из друзей донёс, что Вейно слушает передачи Лахти и за кружкой пива их комментирует. Русса арестовали, обвинив в шпионаже. На допросах его остерегалась бить, слишком он был крепким и мог дать сдачи. Каждый раз, как он возвращался с допроса, мы с интересом спраши­вали: "Как дела?", и уже готовы были смеяться. А Русс, улыбаясь, спокойно рассказывал: "Следователь говорит, - ты радио люшала? Я говорю - люшала! Она говорит - ты пион, а я говорю, нет, я не пион. А она тогда говорит - нет ты пион, иди камеру!". Но, однаж­ды, Вейно вернулся с допроса взволнованный. Следователь от дру­зей Вейно узнал, что как-то сидя в пивной и рассуждая по поводу испанских событий Русс высказал мысль, что для победы над Франко неплохо было бы из Ленинграда на торговых судах в помощь республиканцам послать несколько сот танков. Русс подтвердил, что действительно он это говорил и подписал протокол допроса по этому поводу. А после этого следователь обернул дело так: "Ты предлагал отправить танки, чтобы ослабить оборону Ленингра­да от нападения, которое задумал финский генштаб. Значит, ты действовал по его заданию". Простодушный Русс был так поражен этим хитроумным финским планом, что не нашёлся, как возразить следо­вателю. Нам он говорил: "А разве этого не может быть? Только я этого не хотела, я хотела победить Франко!" Сбитый с толку Русс после этого подписывал всё, что ему подсовывал следователь и вскоре покинул нас, получив пять лет концлагерей. Больше я о нём ничего не слыхал.

Другой мой сосед, металлист Езерский, был один из немногих, кого можно было отправить на суд, а не на Особое совещание. Его вина была в том, что, возвращаясь домой под хмельком мимо Ниже­городской тюрьмы, он по требованию часового не перешёл на другую сторону, а стал доказывать часовому, что может ходить, где хочет и никому этим плохого не делает. Часовой свистком вызвал из караулки солдат, и те начали бить Еэерского. Тот, будучи здоровяком, оборонялся и надавал солдатам тумаков, крича при этом, что они всё равно, что фашисты. Ему предъявили, после за­держания, обвинение в агитации против Советской власти.

Дело было ясное, были свидетели – часовые; и его, одного из немногих, можно было отправить в областной суд, где он и получил пять лет лагерей.

Был среди нас и другой обвиняемый по ст. 58, п.10 (агитация против Советской власти). Это был простой человек, добродушный ломовой извозчик, по имени Григорий Иванович (кажется, Пискун, фамилию забыл). Он не отрицал того, что нередко свою кобылу, когда она артачи­лась, он ругал не только матерно (это не возбранялось), но и обзывал "старой колхозной бл...ю". Его тоже отправили в Облсуд и он за "агитацию против колхозного строя" получил по суду свои пять лет лагерей.

Обвинения, предъявляемые некоторым заключённым, и осуждение их носили анекдотический характер, если бы эти анекдоты не были бы трагедией для живых людей, ни в чём неповинных. Вот, например, история одного мелкого служащего Путейского института по фамилии Якуницкий. В 1921 году из СССР в Польшу оптировался профессор-мостовик С.К.Куницкий, который в Польше одно время был министром. О Куницком Якуницкнй вряд ли что-либо знал, так как начал работать в Путейском институте лет через десять после отъ­езда Куницкого. Нашёлся доносчик, не шибко грамотный, донесший куда полагается, что Якуницкий родственник "бежавшего" в Польшу профессора. На допросе следователь первым долгом спросил фамилию Якуницкого и тот ответил "Якуницкий", а следователь понял: "Я - Куницкий", после чего "родственнику" польского профессора и ми­нистра было предъявлено обвинение в шпионаже. Обработанный как следует, Якуницкий признался и в том, что он шпион и в том, что он племянник С.Н.Куницкого. Вскоре он был отправлен в лагеря.

А вот и другой трагический анекдот. В нашей камере был чистильщик сапог - айсор. Это был один из тех беженцев из Турции во время первой войны, которые спасались в России от турецкой и курдской резни. Они остались в России, разбре­лись по многим городам и стали монополистами по чистке сапог. Жили айсоры своей замкнутой общиной, дети их в школах не учились, все они были тёмные неграмотные люди, почти дикари.

В Ленинграде арестовали много айсоров, требуя от них при­знаний в шпионаже. Наш айсор без возражений согласился признать себя шпионом, т.к. вряд ли даже понимал, что значит это слово. Но он не ног ответить на вопрос, в пользу какой страны он шпио­нил уже просто потому, что он и не знал, о чём его спрашивают, и не знал, что есть какие-нибудь страны, кроме Ленинграда, Турции и, может быть, России.

Один из заключённых, шутки ради, под смех соседей сказал вернувшемуся с очередного допроса очень удручённому айсору: "Опять не сумел сказать, в чью пользу ты шпионил?". - "Опять не смог сказать!", - вздохнул айсор. "Слушай, я тебе всё объясню. Ты, айсор, а это все равно, что ассириец?" - "Да, да всё равно". "Ну, так знай, что ты шпионил в пользу своей родины, которая назы­вается Ассирия, или точнее Ассиро-Вавилония". Со следующего допроса айсора быстро отпустили, он вернулся очень довольный и рас­сказал, что ответил всё что надо и поставил вместо подписи кре­стик. Следователь сказал ему, что дело кончено и вызовов на до­прос больше не будет. А ещё через некоторое время из соседней камеры через не заделанное отверстие в стене, нам передали сен­сационную новость: их айсора заставили подписать протокол в том, что он шпионил в пользу Ассиро-Вавилонии. Такова была невежест­венность следователей, что они приняли за чистую монету то, чему поверил неграмотный и тёмный айсор.

Много людей прошло через нашу камеру за то время, что я про­вёл в ней. Недолго был в ней эмигрант - коммунист из Австрии, обвиняемый в шпионаже. Что сталось с ним, я не знаю. Молодой инженер Ахмед Щуссович Бигеев, сын эмигранта - коммуниста из Турции, тоже был обвинён в шпионаже, и его подвергали жутким пыткам, но по его словам, он так и не согласился подписать протокол о своей виновности. Неизвестно за что (но, думаю, что по обвинения в шпионаже) сидел датчанин - журналист Мартин Петрович Иоргенсен, личный друг Алексея Толстого и его постоянный собутыльник.

Было несколько крупных военных – бригадный инженер А.А.Мартягин, комбриг Иванов, военно-морской командир с Севера Гай. Интересно, что к концу моего пребывания в камере № 24, в неё привели нового арестанта, бывшего военно-морского командира Немировича-Данченко, род­ственника режиссёра и писателя. После его прихода из камеры уве­ли Гая. Немирович-Данченко рассказал, что Гай был прокурором на Севере и что был виноват в многочисленных арестах командиров и рядовых матросов, а потом и сам попался в компании с какими-то высокими чинами.

Один из руководителей Ленкоммунхоза, Николай Иванович Горихин долго не сдавался и отрицал виновность в терроре. Его не раз приводили в камеру жестоко избитым, и под конец он сдался, и получил свои пять лет лагерей. Там ему добавили ещё пять лет. Я знал о его судьбе от его дочери Вики, учившейся у меня после войны в Текстильном институте. Теперь Николай Иванович реабили­тирован, получает партийную пенсию и живет в Ленинграде.

Знал я и одного заключенного, которому необыкновенно по­везло. Это был некто Хальтунен, по национальности финн, по про­фессии мастер по монтажу лифтов. Его арестовали в Москве, где он был в командировке, по подозрению в шпионаже или даже в тер­роре, так как он был замечен в том, что на трамвайной остановке расспрашивал, как можно проехать к дому СНК, к Красной площади и к Кремлю, и всё что он узнавал, он записывал в блокнот. После ареста, узнав, что он ленинградец, его отправили по месту жительства, и он попал к нам в камеру. Ввиду переполнения следственных кабинетов, Хальтунена на первый допрос повели не в обычные помещения тюрьмы, а в Большой дом, куда по пропускам заходили и по­сторонние лица.

В кабинете следователь начал запугивать Хальтунена, требуя признаний в контрреволюционной деятельности. В кабинет зашё другой следова­тель, свободный от работы, и два друга начала изощряться в за­пугивании Хальтунена, показывая ему линейки, молотки, гвозди и другие орудия истязаний. Видя его впечатлительность, один из них начал рассказывать, как Хальтунену будут загонять под ногти иголки. Другой, желая перещеголять приятеля, приказывает Хальтунену стать на четвереньки, чтобы прибить руки несчастного к полу. Обезумевший от ужаса Хальтунен вскочил и кинулся к двери с криком: "Спасите, убивают!". Следователи пытались оттащить его в кабинет, но Хальтунен вцепился в открывшуюся дверь и продолжал молить о помощи. Выбежали из других кабинетов следователи, встревожились посетители. В результате кто-то из начальства устроил нагоняй весельчакам-следователям, а Хальтунена велел отвести в камеру.

После этого Хальтунена три месяца не вызывали, так как, по-видимому, начальство забыло назначить ему нового следователя, и это было для него спасением. Весной 1939 года в нашу камеру зашла какая-то комиссия по проверке правильности ведения след­ственных дел и стала опрашивать нас о жалобах и претензиях. Разумеется, все молчали, так как каждому было ясно, что ожидает жалобщика после ухода комиссии. Вдруг Хальтунен говорит, что уже сидит три месяца, но не знает за что. Как любой другой комис­сии, и этой надо было в акте обследования, после хвалебных гим­нов, после слов "однако отмечаются и недостатки" записать ка­кие-нибудь мелкие факты, на которые стоит обратить внимание, чтобы улучшить и без того стоящую на высоком уровне следствен­ную работу. И Хальтунен, на свое счастье, оказался записанным после слова "однако...". По букве закона полагается предъявлять обвинение немедленно после ареста. А в результате нагоняя следователю, все бумаги о Хальтунене куда-то затерялись, и пото­му через несколько дней после прихода комиссии в камеру вошел цирик и объявил: "Хальтунен - на свободу".

Встретился я и с двумя смертниками. Один из них, Ивановский, был начальником трамвайно-автобусного управления в Ленинграде и обвинялся в организации террора против Жданова. К нам он попал после отмены смертного приговора я назначения переследствия, после того, как он несколько месяцев просидел в камере смертни­ков, ежегодно ожидая вызова на расстрел. Помню его рассказ о том, как проходил суд Выездной сессии Верховного Суда под пред­седательством Вышинского. Из одиночки, где он сидел перед судом, его привели в административный флигель ДПЗ и заперли в таком же "собачнике", в котором был и я сразу после ареста. В ожидании вызова на суд Ивановский беспрерывно курил одну папиросу за другой. Только что он закурил очередную папиросу, как дверь распахнулась, и солдат позвал его: "Иди скорее на суд". Ивановский кладёт папиросу на нары и переходит через коридор в дверь напро­тив в помещение канцелярии, где заседает суд. В первой комнате он видит на диване Вышинского, разговаривающего с каким-то воен­ным. Во второй комнате, за столом сидит один человек, а двое о чём-то спорят в углу. Сидящий за столом спрашивает у Ивановского имя и фамилию, а после задаёт вопрос: "Признаёте себя винов­ным?" Ивановский говорит "нет" и пытается объяснить, почему он утверждает, что ни в чём не виноват, но сидящий за столом говорит: "Довольно!" и приказывает цирику: "Увести этого, при­вести следующего!" Ивановского уводят в тот же собачник, из которого он только что вышел. Он видит ещё дымящуюся папиросу, затягивается и ждёт, что же будет дальше. Ещё через некоторое время дверь снова отворяется и тюремный служащий сообщает Ива­новскому, что Сессия Верховного суда СССР приговорила его к высшей мере наказания и что он имеет право просить ЦИК о поми­ловании. В нашей камере Ивановский пробыл недолго, следствие по его делу начали заново и его куда-то перевели от нас. О его дальнейшей судьбе я ничего не знаю.

Другого смертника, находящегося теперь на переследствии, обвиняли в намерении изменить Родине, перелетев на самолёте че­рез границу. Это был очень молоденький лётчик-лейтенант, из рассказов которого я помню только то, как он проводил в течение месяца голодовку протеста и то, как мучительно было насильствен­ное кормление. Для этого, через нос вводили в пищевод резино­вую трубку, по которой вливали питательный раствор. И этого смертника начали заново допрашивать, так как смертный приговор был отменён, а дело направили на переследствие. Но сколько он пере­нёс за время сидения в камере смертников, сколько раз он ждал своего смертного часа, одному Богу известно. Он тоже недолго пробыл у нас, и его вскоре куда-то перевели.

Можно было бы думать, что творившиеся вокруг нас ужасы, испытывавшиеся каждым из нас, и что сознание ожидавшей нас участи создавало в камере атмосферу мрачного молчания и тя­жёлого подавленного настроения. Ничего подобного! Бóльшую часть времени в камере было ожив­ленно, а временами даже весело.

Лишь немногие из нас были всегда мрачными и угнетёнными. В их числе был выборный староста камеры инженер Н.Н.Луговской. Мы предполагали, что он на допросах, пы­таясь выгородить себя, оговорил, и подверг аресту многих сослу­живцев и знакомых, и это беспрестанно его мучило. Другим мрачным пессимистом был бригадный инженер А.А.Мартягин. В противоположность молчаливому Лутовскому Мартягин интересовался чужими делами, рассказывал о себе, а будущее всегда видел только в мрачном свете. Впоследствии я понял, что в надежде улучшить свои дела (ему угрожал расстрел), он стал стукачём, т.е. осведомителем о раз­говорах в камере. На одном из допросов я увидел на столе у сле­дователя лист бумаги, разобрал там свою фамилию и подпись Мартягина. А из вопросов следователя я понял, что его интересует мои планы, о которых я недавно говорил с Мартягиным.

Таких мрачных людей было немного. Большинство после первых дней растерянности и страха, старались забыть об ужасах, и жить минутой. Беззаботно веселилась молодежь, - студент Боря Вейсман, аспирант ЛГУ Костя Ламсаков, молоденький рабочий Овечкин, хо­тя они числились террористами. Неизменно весёлыми и остроумны­ми собеседниками были "вредитель" инженер Рудомини, другой "вре­дитель" инженер-обувщик Л.Цукерман, "изменник Родине" подводник Немирович-Данченко и др.

Часто под вечер заключенные группками собирались в кружок, и кто-нибудь начинал рассказывать очень подробно нечитанный другими роман или не виденный кинофильм. Некоторые рассказчики делали это так мастерски, что слушатели забывали о том, что это пере­сказ, а не то, что они сами читают или видят в кино. А иногда начиналась игра, заключавшаяся в том, что кто-нибудь рассказывал авантюристический приключенческий роман (бóльшей частью, им самим выдуманный) и вдруг останавливался на интересном месте. Следующий по кругу должен был подхватить эстафету и сразу же продолжить рассказ в том же стиле, но с любы­ми новыми приключениями. И опять через некоторое время рассказ прерывался и его продолжал третий и т.д. Когда круг замыкался, жюри объявляло, кто признан лучшим, а кто худшим рассказчиком.

Некоторые арестанты, сидя за столом, играли в самодельные шахматы или шашки. А большинство в середине камеры попарно хо­дило по кругу, ведя бесконечные разговоры о том, о сём.

Всеобщее оживление наступало в дни, когда из тюремной ла­вочки приносили выписанные продукты. Как только из камеры выхо­дил тюремный продавец, староста объявлял о начале сдачи добро­вольных отчислений в фонд тех, у кого на счету не было денег, кто не мог выписать себе продукты. Тотчас же перед выборным хлебодаром камеры вырастали кучки папирос, конфет, сахара, лука, чеснока и других продуктов, и начинался делёж пожертвований между неимущими. А после этого наступало смакование, воспоминания о том, кто какие папиросы больше всего любил на воле, о том, кто ел, а кто никогда не ел сырой лук или чеснок и т.д. и т.д.

Другим всеобщим развлечением была баня и стрижка. Бритьё не было дозволено, и тюремный парикмахер бороду и усы снимал машинкой. Но самое интересное бывало по выходным дням, когда прекра­щались вызовы на допрос, и не было слышно стонов пытаемых или избиваемых.

После обеда устраивался своеобразный концерт. Сначала огла­шалась "Устная газета камеры № 24". Её редактором и организатором был аспирант Лампсаков, обладавший изумительной памятью. Накануне выходного дня он собирал материал и мысленно его обрабатывал. Мысленно потому, что ни бумаги, ни карандашей у нас не было. Замеченные в писании чего-либо даже на клочках от папиросных мундштуков, жестоко карались. Собираемый Лампсаковым материал относился в основном к шуткам над заключёнными, к забавным подробностям допросов, к осуждению скупости при сда­че добровольных отчислений продуктов, к подсмеиванию над теми, кто слишком чувствительно для обоняния и слуха пользовался уни­тазом и т.д. Этот материал подавался как заметки рабкоров. Кроме того, Лампсаков сам сочинял передовую и организовывал выступления с рассказами, очерками, стихами и т.д.

Концерт начинался с того, что у стены, выходящей в коридор, ставились дежурные, на обязанности которых лежало прислушивание к шагам цирика. При его приближении подавался сиг­нал тревоги и концерт прекращался, чтобы нельзя было нам "при­шить" новое дело об организации митинга или общего собрания, что жестоко преследовалось. Когда все рассаживались по местам, Лампсаков провозглашал: "Начинаем очередной номер устной газеты камеры № 24" и даль­ше шёпотом: "Под лозунгом "Спасибо товарищу Сталину за счастли­вую радостную жизнь!" После этого по памяти он читал свою пере­довую, затем заметки рабкоров. Закончив, он давал слово другим заключённым. В этой части концерта заключённые выступали с под­готовленными рассказами, когда-то и где-то ими прочитанными или самими придуманными. Кое-кто, в том числе и я, выступали с чтением стихов любимых поэтов. Выступал я иногда и с очерками. Один из таких очерков, посвященный "Белой акации в Одессе" произвёл большое впечатление на некоторых заключённых, по своему личному опыту знакомых с весной на юге.

После этого очерка я прочёл одно из самых моих любимых пуш­кинских стихотворений "Безумных лет угасшее веселье...", и когда я его закончил словами:


«...^ Но не хочу, о, други, умирать!

Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать,

И знаю я, мне будут наслажденья

Средь горестей, трудов и треволнений!

……………………………………………

^ И может быть на мой закат печальный

Блеснет любовь улыбкою прощальной!»,


ко мне со слезами на глазах подошел Мартин Петрович Иоргенсен, долго тряс мне руку и говорил, что он тоже надеется, что перед ним впереди ещё будет что-то хорошее, что он хочет, безумно хочет ещё жить.

В будние дни заключённые ходили и ходили по кругу, заучи­вали полюбившиеся стихи, читали выписанные из тюремной библио­теки книги. Лично я, за это время выучил наизусть несколько пушкинских поэм. Не только в тюрьме, в ДПЗ и в одиночке, но и впоследствии на воле я с наслаждением про себя или вслух читал стихи Пушкина.

Так проводили время свободные от допросов люди, большинст­ву которых суждено было долгие годы томиться в лагерях или в ссылках. А некоторых из них уже ожидала смерть в подвале или где-нибудь в лагере на нарах после изнурительной работы на лесо­заготовках при пятидесятиградусном морозе.




оставить комментарий
страница9/10
Дата15.10.2011
Размер1,33 Mb.
ТипДокументы, Образовательные материалы
Добавить документ в свой блог или на сайт

страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rudocs.exdat.com

Загрузка...
База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2017
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Анализ
Справочники
Сценарии
Рефераты
Курсовые работы
Авторефераты
Программы
Методички
Документы
Понятия

опубликовать
Загрузка...
Документы

наверх