Глеб Булах радость жизни. Тюрьма. Записки инженера, часть вторая Публикация А. Г. Булаха Санкт-Петербург 2008 icon

Глеб Булах радость жизни. Тюрьма. Записки инженера, часть вторая Публикация А. Г. Булаха Санкт-Петербург 2008



Смотрите также:
Глеб Булах мгновения жизни стремительной записки инженера, часть четвёртая Публикация А. Г...
Глеб Булах ссылка. В армии в иране записки инженера, часть третья Публикация А. Г...
“Санкт-Петербург – Гастро-2008”...
“Санкт-Петербург – Гастро-2008”...
“Санкт-Петербург – Гастро-2008”...
Тексты лекций Санкт-Петербург 2008 Одобрено и рекомендовано к изданию Методическим советом...
Книга пятая
«Алетейя», Санкт-Петербург, 2011...
04. 09. 2008 нтв: Новости (Санкт-Петербург) // Сегодня в «Ленэкспо» открылся форум...
Программа III всероссийской научно-практической конференции 25 26 февраля 2006 года...
Филологические записки: материалы герценовских чтений...
Юридический институт (Санкт-Петербург) А. М...



страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
вернуться в начало
скачать
^

ИНТЕРМЕДИЯ 1938 года


После Декабрьской комиссии Коробова я до февраля 1938 года ещё оставался на верфи, но уже не как начальник строительства, а как бывший главный инженер, сдающий дела и ожидающий утвержде­ния в Москве приказа о снятии с работы за саботаж.

Тяжким для меня было это время, когда каждую ночь я ожидал стука в дверь и ареста, а днём на работе то и дело слышал об арестах людей, которых знал и уважал. Врагом народа оказался секретарь Херсон­ского горкома Шувалов, с которым я за прошлые годы не один раз встречался для докладов о ходе строительства и который всегда по мере возможности помогал преодолевать трудности. Вслед за ним исчез председатель горсовета Сабин-Гуз, по­томственный рабочий-строитель, родной сын которого у меня на верфи работал плотничным бригадиром. Совсем недавно был объяв­лен врагом народа и немедленно исчез начальник херсонского порта Петров, старый партиец, один из руководителей боль­шевистского подполья во времена Деникина. За ним последовал главный инженер порта Пётр Осипович Габер, с которым мы часто встречались не только по делам службы, но и дома как хорошие знакомые.

Полтора месяца после снятия меня с работы, мучительных и томительных полтора месяца, как и прежде, я ежедневно приходил на стройку, теперь уже ставшую для меня "бывшей моей стройкой". Только всё теперь не так, как было ещё недавно. Я уже не обхо­жу, как раньше, все цеха, не осматриваю строящиеся доки, не беседую о ходе работ с прорабами и десятниками. Поспешно ста­раясь миновать своих бывших подчинённых, я прохожу в контору в тот самый маленький кабинет, в котором почти два года я про­был начальником и главным инженером строительства. Как много хороших и смелых инженерных решений было обсуждено в этом кабинете, как много этих решений проведено в жизнь за прошедшие почти два года! Но теперь уже никто ко мне не заходит, не спрашивает совет, не делится сомнениями, не предлагает своих нововведений с целью улучшения качества или ускорения хода работ. Меня избегают даже те сотрудники, с которыми до сих пор были деловые и в то же время хорошие дружеские отношения. Да это и понятно, и у меня даже не возникает мысль осудить кого-либо за боязнь общения со мной.

Целыми днями - один в своём кабинете, за столом, заваленным чертежами, сводками, рапортами, месячными отчётами за весь период моего руководства строительством, я составляю сводный отчёт для передачи дел новому руководству. И попутно подбираю для себя документы, оправдывающие меня, свидетельствующие о том, что мною было сделано всё возможное, чтобы в срок закончить постройку доков. Но с каждым днём подбор таких материалов становится труднее и труднее. Новый начальник, Сергеев, и его ближайшие помощники, чтобы затруднить мне сбор оправдательных документов, запрещают выдавать техническую документацию непосредственно мне. Всё, что требуется мне, предварительно просматривается новым начальником техотдела Галактионовым, и мне передаётся лишь то, из чего я не смогу извлечь пользу лично для себя.

Так провожу я весь день, ни с кем из прежних сотрудников не общаясь и лишь изредка видя сочувствующие взгляды машинистки Ванды Павловны и курьера Нины, одновременно со мной, ещё в 1936-м году, начавших работать на строительстве.

Кончается рабочий день, я ухожу с верфи, но возвращаться в опустевшую квартиру мне не хочется. В этом доме на Школьном переулке, № 35, выстроенным при мне для сотрудников верфи, слишком много тех сослуживцев, что были очевидцами весёлых и хоро­ших дней. Все они, мои соседи, видели и восхищались маленьким садиком, разбитым перед верандой моей двухкомнатной квартиры. Сколько там было цветов, роз, гладиолусов, тюльпанов, посажен­ных Магдалиной Николаевной, заботливо ухоженных, радующих глаз яркими красками, наполняющих благоуханием вечерний воздух!

Как часто там - у этого цветника, на остеклённой полукруг­лой веранде собирались у меня соседи-сослуживцы и знакомые. Мы пили чудесное вино, привезённое из Каховки и Берислава от французов-колонистов, иногда танцевали фокстрот и танго под звуки патефона.

Все это уже в невозвратном прошлом! Но из памяти моих соседей не могло исчезнуть то хорошее, что было ещё так недавно. И резким контрастом с тем, что было, служит пустота, молчание, тёмные, не освещённые окна моей квартиры. Вот почему мне не хочется возвращаться домой. Но ни к кому из знакомых я не могу пойти, чтоб не подвергать их опасности быть заподозренным в хороших отношениях со мной. И я брожу по Суворовской улице, сижу в кафе, во второй и даже в третий раз смотрю в кино уже надоевшие фильмы и, наконец, возвращаюсь домой, в нетопленой и неубранной комнате ложусь в холодную кровать и долго не могу заснуть, раздумывая о том, что же будет дальше со мной. Теплит­ся надежда, что там, наверху, в Наркомводе разберутся во всём, поймут, что я необходим для успешного окончания строительства доков. А, поняв это, отменят приказ Коробова и вернут меня на мою стройку, в которую я вложил уже так много своего Я.

И наряду с этими мыслями не оставляют меня мысли о неиз­бежности ареста, и среди ночи я прислушиваюсь к каждому шуму на улице и на дворе в ожидании приезда "чёрного ворона". И только под утро забываюсь в тяжёлом тревожном сне.

8-го февраля из Москвы приходит извещение о том, что утверждён приказ Коробова о снятии меня с работы за саботаж. Надеять­ся здесь в Херсоне больше не на что, надо в Наркомводе доказы­вать свою правоту и добиваться отмены приказа, и я решаюсь, на­конец, расстаться с Херсоном после почти двух лет интересной творческой инженерной работы, которой я отдавал все свои зна­ния и опыт строителя. В этом Херсоне, сделавшемся для меня близ­ким, почти что родным, было так много пережито и в личной моей жизни. Возникли ненадолго, но быстро рухнули иллюзии о новой семейной жизни с Магдалиной Николаевной.

Несколько лет тому назад у меня были отняты сыновья. Здесь в Херсоне мне выпало неожиданное счастье - сюда в Херсон ко мне был отпущен мой Кирюша. Всё свободное от службы время я проводил с ним. На глазах у меня он рос и взрослел. В день, когда он впервые пошёл в школу и вошел в первый класс, в этот торжественный, на всю жизнь запоминающийся день я сам его при­вёл в школу и передал в руки учительнице. Теперь он снова в Ленинграде у матери, увезённый от меня в те тревожные дни, когда Коробов обвинял меня в саботаже, когда каждый мог предполагать, что я накануне ареста.

В Херсоне у меня уже ничего, кроме воспоминаний, не оставалось. Я вернулся в Ленинград на свою старую квартиру, во всё тот же старый кабинет. По дороге побывал в Наркомводе, но сразу ничего не добился, пришлось ещё дважды, уже из Ленинграда, съездить в Москву, и в результате я получил отмену приказа Коробова о снятии за саботаж и одновременно получил направление на рабо­ту в отдел портов Гипроводтранса в Ленинграде.

Итак, я стал старшим инженером Гипроводтранса. Интересное совпадение: в 1933-м году в этом же здании на Банковском переулке, 3, я начал работать в Волго-Балтстрое. Только тогда мой отдел шлюзов помещался в комнате, соседней с той, в которой я работаю теперь в отделе портов. А теперь я снова сижу за столом на втором этаже дома на Банковском переулке. Я проектирую сухой док Главсевморпути для его постройки в этом же году в поселке Роста к северу от Мурманска. Всё в этом до­ме мне знакомо. В окно вижу всё ту же, что и прежде, железную крышу дворового склада и бесчисленных голубей на ней, прикарм­ливаемых служащими Гипроводтранса. Всё та же столовая на пер­вом этаже, и в ней в обеденный перерыв я встречаю многих старых знакомых инженеров и других сотрудников. Тем же путем, что прежде, езжу я из дома на работу и тем же путём возвращаюсь домой. Только нет уже той молодой весёлой компании, с которой я летом ходил купаться на Неву.

Месяца через два мне пришлось съездить в командировку в Мурманск для привязки к месту проектируемого сухого дока. Поездка была очень интерес­ной, полезной для работы и приятной для меня, как для любителя странствий. "Полярной стрелой" двое суток я ехал по карельским и кольским просторам. Дремучие леса, скалы, озёра, бурные реки - всё это виднелось в окна вагона в продолжение всего пути. И, наконец, незадолго до приезда в Мурманск слева открылась необъятная ширь озера Имандра. Несколько часов экспресс шёл по берегу этого северного озера, пока справа от полотна железной дороги не появилась бурная порожистая Кола, по берегу которой мы и доехали до вокзала в Мурманске.

Помню первое впечатление при въезде в Мурманск. Величественный Кольский залив в высоких зеленых гористых берегах, чем-то напоминавших Кавказские берега. На западном берегу залива - редкие следы жилья - маленькие домики, разбросанные по склонам гор. На восточном, мурманском берегу - такие же деревянные дома, нередко двухэтажные, большей частью уже почерневшие, и между ними - ещё не успевшие почернеть беленькие лишь недавно выстроен­ные домики. И среди них - несколько современных высоких каменных зданий - роскошная гостиница и ресторан "Арктика", городской театр, горсовет. А возле вокзала - крытые волнистым железом с такими же стенами амбары, сохранившиеся, вероятно, ещё со времён постройки Мурманской железной дороги в 1914-16 годах.

Всё, что я увидел тогда, впервые в жизни попав на Север, было новым для моего глаза, но не было для меня неожиданным. Именно такими моему мысленному взору представлялись города и посёлки на Аляске, в которых прокучивали добытое в горах золото герои Джека Лондона.

После обеда, побродив немного по городским улицам, я местным поездом доехал до станции Зелёный мыс (то же совсем, как на Кавказе) и дошёл до посёлка Роста, где получил комнату в общежитии Севморпути. Было уже поздно - около одиннадцати ча­сов ночи, и меня после дороги начинало клонить ко сну. Но спать я не смог - Солнце стояло высоко, во дворе молодёжь играла в волейбол, отовсюду доносились смех, пение, говор - как можно было спать в таких условиях? Но когда я зашёл в отведённую мне комнату, то услышал храп двоих моих соседей по комнате. Ни яркий свет, пробиваю­щийся сквозь неплотно задёрнутые шторы, ни шум и крики, доно­сящиеся со двора, ничто не мешало им спать богатырским сном. По их примеру и я попытался заснуть, но безуспешно. Лишь под самое утро, когда за окном свет стал ещё ярче, я забылся и задремал. Утром я нашёл объяснение могучему сну моих соседей - возле их тумбочек было множество пустых бутылок, глав­ным образом, из-под водки.

Следующие три ночи, проведённые в Росте, я уже кое-как спал - отчасти из-за утомления после первой бессонной ночи, а отчасти из-за того, что решил использовать опыт моих соседей. Водку, да ещё в таком количестве, как мои соседи, я не пил, но бутылка портвейна на ночь оказывала на сон благотворное действие.

Днём вместе с местными прорабами я вводил необходимые коррективы в привезённые чертежи камеры сухого дока, знакомился с намечаемыми приёмами производства работ и попутно лазал по лесистым склонам гор, среди которых должен был строиться док. Ничто в этих горах не говорило мне, что я на дальнем Севере. Яркое солнце, безоблачное синее небо, тёплая сухая погода - все было, как на любимом Кавказе в ясный солнечный полдень. Только там, на Кавказе, вслед за днём, наступала ночь с чёрным небом, усеянным сверкающими звёздами, а здесь ночи не было и все четверо суток, что я пробыл в Мурманске, был неизменный полдень.

По окончании дел в Росте перед отъездом в Ленинград я на автобусе съездил на Туломскую гидроэлектростанцию километрах в тридцати к юго-западу от Мурманска. Сама станция большого впечатления не произвела, но всё же приятно было видеть аккуратное современное здание этой небольшой гидроэлектростанции и рядом с ним - несколько хорошеньких домиков обслуживающего станцию персонала. А вокруг - холмистая пустыня, местами тундра, ме­стами таёжное мелколесье. Посетив Туломскую гидроэлектростанцию, в тот же вечер "Полярной стрелой" я уехал в Ленинград.

По приезде в Ленинград от одного из бывших сослуживцев по Докстрою я узнал, что недавно арестованы в Ленинграде М.М.Обольянинов - главный инженер Докстроя, а в Херсоне - бывшие мои помощники И.С.Пашков и В.И.Кузнецов.

Это известие, само по себе и печальное и тревожное, я встре­тил довольно спокойно, и оно не заставило меня беспокоиться о своей собственной судьбе. Относительно самого себя, меня успо­каивало то, что совсем ещё недавно в Наркомводе я был реабилитирован от наветов Коробова. Это, как мне казалось, полностью должно было гарантировать мою личную безопасность. Ну, а что касается арестов моих бывших сослуживцев, то они - не первые и не последние из числа тех, о чьих исчезновениях ежедневно при­ходилось слышать в те годы, в годы ежовщины.

И я спокойно продолжал работать над проектом сухого дока в Росте, а затем над проектом причалов торгового порта в Мурман­ске, не пытаясь заглядывать в будущее, а живя только настоящим. А настоящее было очень и очень неплохим - хорошее солнечное лето, жизнь на таниной даче в Лисьем Носу вместе с Таней, ма­мой и Кирюшей.

Вначале тридцатых годов Госкинофабрика Ленфильм для своих сотрудников получила несколько квадратных километров земли в дачном поселке у станции Лисий Нос Приморской железной дороги. Владимиру Ростиславовичу Гардину, как одному из ведущих артис­тов, достался прекрасный участок соснового леса, вблизи от мор­ского берега и также близко от станции железной дороги. Там по его и таниным указаниям была выстроена большая зим­няя двухэтажная дача. Специально для мамы на даче была отве­дена хорошая комната с отдельной верандой, где с тех пор мама проводила лето, а нередко и зимой бывала там по несколько дней подряд. На первом этаже дачи была большая гостиная, столовая, кабинет, остеклённая веранда, кухня и комнаты домработницы. На втором этаже - танина спальня и несколько небольших комнат для гостей.

Всё было сделано на этой даче по-хозяйски, любовно, так, как это делали для себя помещики когда-то, в давно прошедшие времена. Внутри дачи были тёплые уборные, а снаружи в саду - летние. Был устроен основательный, всегда набитый льдом погреб. Был небольшой огород с грядками огурцов, редиски, зелёного лука и прочих овощей, которые приятно есть свежими, только что сор­ванными. Были на этом огороде и ягоды - клубника, земляника, а вдоль заборов, ограждающих дачный сад, - кусты малины, смороди­ны и крыжовника. Даже несколько фруктовых деревьев было посажено в саду между вековыми соснами, а позади дачи был устроен небольшой пруд для полоскания белья и для запаса воды на случай пожара.

Как всё это пригодилось через несколько лет во время Ленинградской блокады, о возможности и ужасах которой никто никогда не думал, и которая наступила совершенно неожиданно для ленинград­цев! Быть может, именно этой даче на Лисьем Носу Таня обязана тем, что ей удалось пережить блокаду.

После возвращения Магдалины Николаевны в Тбилиси и после моего переезда в Ленинград исчезли натянутые отношения между моими родными и мною. Лето 1938 года Кирюша жил у Тани на даче, и я проводил там все выходные дни, а нередко и среди недели после работы приезжал в Лисий нос. Люся в этом году, уйдя с работы в Докстрое, переехала с Андрюшей к месту новой работы в маленький посёлок Сланцы невдалеке от Кингиссепа и лишь в конце лета забрала к себе Киру.

Первая половина лета 38-го года была дождливой, зато с июля установилась тёплая сухая солнечная погода, и по возвращении из Мурманска я почти всё время жил у Тани на даче, ездя в го­род на работу дачным поездом. Хорошее это было время. Словно вернулись те годы, когда мы втроём жили с мамой и Таней. А те­перь здесь ещё был и мой Кирюша. Часто я гулял с ним в лесу и на берегу моря. Иногда, даже несмотря на очень прохладную воду, мы купались. Но самым интересным занятием для меня с Кирюшей была ловля тритонов и головастиков в маленьком болотистом ру­чейке, протекавшем поблизости от дачи.

Была ещё одна забава, очень привлекательная для мальчугана - стрельба в цель из духового ружья. Однажды эта стрельба причинила всем нам горе, когда Кирюша подстрелил какую-то птичку и со слезами принёс её безжизненный трупик нам, сидящим на ве­ранде маминой комнаты.

Изредка мы с Таней заходили в гости к её знакомым по кинофабрике. Тогда я и познакомился с одной из самых обаятельных ленинградских киноактрис - с Софьей Зиновьевной Магарилл. Че­рез несколько лет, уже во время войны, я встречал её в Алма-Ата, куда она была эвакуирована, и тогда она выглядела также эффект­но, как в дни её ранней молодости, когда она только ещё начи­нала работать в кино у режиссера Герасимова в кинофильме "Но­вый Вавилон". Она умерла ещё во цвете лет в последний год войны, заболев дизентерией. Последней предсмертной её просьбой было - положить её в гроб в самом нарядном платье, нарумянить губы и щёки, чтобы у всех, кто видит её в последний раз, в памя­ти остался её знакомый облик красивой женщины. Просьба эта была выполнена её мужем, кинорежиссером Козинцевым.

Вечерами частенько к нам заходили соседи-винтёры, и мы усаживались за ломберным столом. А если четвёртого партнёра не было, то и втроём играли либо в преферанс, либо в винт "с болваном". А утром я бежал на дачный поезд, через час уже приезжал на Банковский переулок и принимался работать над своими проектами.

Так беззаботно проходило лето, и мне в голову даже не при­ходило задумываться о том, что меня ожидает в недалёком буду­щем. А тучи над нами всё больше и больше сгущались. На дальнем Востоке японцы из Манчжоу-Го пытались вторгнуться на нашу зем­лю, и хотя у озера Хасан потерпели жестокое поражение, но было ясно, что при первой же возможности они повторят нападение на нас. В Европе, гитлеровская Германия с каждым днём становилась агрессивнее. Уже произошёл знаменитый аншлюс Австрии с Герма­нией, быстрыми темпами шла подготовка к расчленению и захвату Чехословакии. В Испании республиканцы, нами поддерживаемые, терпели одно поражение за другим, и Франко с помощью Гитлера и Муссоли­ни уже был накануне полной победы и захвата власти во всей Испании.

А у нас самих продолжалось всё то же, что началось два-три года тому назад - каждый день можно было услышать из уст в уста передаваемые и большей частью оправдывавшиеся слухи о новых арестах. Временами в газетах сообщалось о суде или о ликвидации какой-нибудь новой группировки, и наряду с этим в газетах печатались пространные хвастливые речи о войне малой кровью на чужой земле и т.д. и т.п.

Пессимистически мыслящие люди от всего этого не ждали ничего хорошего и впадали в ещё больший пессимизм. Но большин­ство, и я в том числе, жили только настоящим днём, и в те вре­мена такое отношение к жизни, пожалуй, было самым правильным. Всё равно ведь, сколько ни размышляй, сколько ни беспокойся и не волнуйся, делу не поможешь и только себе омрачишь жизнь.

В августе Кирюша прожил некоторое время у матери на Сланцах, а к 1-му сентября к началу школьных занятий вернулся ко мне в Ленинград. В десятых числах сентября я снова выехал в коман­дировку в Мурманск, где мне нужно было уточнить ряд вопросов по проекту сухого дока и, кроме того, согласовать в управлении порта проект одного из причалов.

В этот мой приезд в Мурманске полярный день уже закончил­ся, ночи уже были тёмными, такими, как им и полагается быть, и потому жить в Мурманске было легче, чем летом. Остановился в этот раз я не на Зелёном Мысу, а в самом Мурманске в гостинице моряков. Гостиница не представляла собой ничего интересного, но часть её постояльцев меня очень заинтересовала. Это были завербован­ные на угольные шахты Шпицбергена шахтёры, рабочие и служащие. Среди них было несколько женщин - медработницы и счетоводы. Уже несколько недель они ожидали освобождения Баренцева моря от тяжёлых льдов, мешавших рейсу парохода, которым они должны были ехать.

С ужасом я смотрел на этих людей, на целый год едущих на затерянные в Ледовитом океане безжизненные острова, вдали от материка, почти у самого полюса. Ни единого деревца, ни тра­винки нет на этих островах. Голые скалы, снег, ледники и горы угля, добытого из шахт.

Но уезжающие были настроены отнюдь не так мрачно и, наобо­рот, скорее даже весело. Разговорившись с некоторыми из них, я узнал о полученных и уже почти полностью истраченных подъем­ных. Узнал о высокой полярной зарплате, которую почти целиком они получат через год на руки, так как на Шпицбергене её некуда тратить. Впереди перспектива длительных отпусков и путёвок на лучшие южные курорты с карманами, полными заработанных денег. Какие тут могли быть грустные мысли у отъезжающих? И каждый вечер, возвращаясь в гостиницу после работы, я слышал в соседних комнатах хлопанье пробок от шампанского, весёлые возгласы, смех, пение. Через несколько дней, уезжая из Мурманска обратно в Ленинград, я всё ещё видел и слышал это непрекращающееся ве­селье - ледовая обстановка продолжала быть тяжёлой, и путь на Шпицберген не был открыт.

Бóльшую часть рабочего времени я проводил в порту, где надо было строить новые причалы. В Росте дел было немного, и я съездил туда лишь на один день, чтобы выяснить некоторые дета­ли устройства перемычки путем замораживания грунта. Там я услы­шал невесёлую весть о том, что один из двух геологов, с которыми я консультировался в прошлый мой приезд в Росту, уже под зам­ком, а второй ожидает того же. Получив необходимые мне сведе­ния, я уехал из Росты с тем, чтобы на следующий день выехать в Ленинград. Кроме технических документов для завершения проектов дока и причала, я вёз с собой посылку из Мурманска. Один из инженеров порта попросил меня отвезти его семье в Ленинграде корзину с замечательной мурманской сельдью, очень редко встречающейся в продаже.

В Ленинград я приехал утром в выходной день 18-го сентября. Под вечер я отнёс посылку с рыбой. Получатели посылки оказались очень любезными и гостеприимными людьми. Они ни за что не хо­тели отпустить меня, не угостив меня, и не напоив чаем. Пришлось задерживаться, пока готовился ужин, и тем временем рассказывать о жизни в Мурманске, отвечать на бесчисленные расспросы матери и жены моего инженера о том, где и как он устроился, как про­водит время, когда думает приехать в Ленинград, и т.д. и т.п. На ужин была приглашена соседка по квартире - молодая женщина лет тридцати, внешностью и манерами совсем в моем вкусе. Ужин прошел очень живо и весело. Уже было поздно и надо было уходить домой, я распрощался с хозяевами и вышел из дома вместе с понравившейся мне соседкой, которой нужно было что-то купить в ближней аптеке на углу Кирочной и Суворовского.

Только что мы вышли из подъезда, как услыхали звуки си­рен, гуденье самолетов, в тёмном небе увидели шарящие по всему небосклону прожектора. Уличные фонари были погашены. Это шло очередное ученье по гражданской обороне на случай воздушного налёта. Какие-то люди с повязками на рукавах подбежали к нам и загнали нас в ближайшую подворотню, где мы около часа ждали конца ученья. Ожидание, однако, не было скучным или томительным, так как мы, почувствовав родственность наших душ, о многом разговорились и быстро выявили общность наших интересов и судьбы. Ученье наконец кончилось, мы дошли до аптеки, потом я довёл мою спутницу до её подъезда и мы уговорились встретиться для продолжения нашего знакомства через два дня, т.е. 20-го сен­тября под вечер в Таврическом саду, в беседке над прудом. Этому не суждено было состояться.

Следующий день – 19-го сентября - был уже первым рабочим днём шестидневки, и я его провел на службе, вечером я позанимался с Кирюшей, проверил, как он приготовил уроки, уложил его спать и ушёл к себе в кабинет. Послушав радио, почитав газету и ка­кой-то роман, поразмыслил о том, что буду делать завтра перед встречей с новой знакомой в Таврическом саду. С этим я начал укладываться спать, не ожидая того, что вместо сулящего много радости свидания в Таврическом саду, мне суждено другое – встреча со следователем в страшном доме на Шпалерной.


Арест. Допросы

Около 12 часов ночи раздался звонок на парадной. Кто-то из соседей открыл дверь и, постучавшись ко мне, испуганным го­лосом, сказал: "Глеб Дмитриевич, к вам пришли!" В комнату вошли трое вооруженных военных, скомандовали "Руки вверх" и начали обыскивать меня, а убедившись, что у меня нет оружия, пересмотрели вещи и книги. Не найдя ничего криминального, они опечатали мою комнату, дали поцеловать Кирюшу, спавшего в со­седней комнате, и увезли меня в ДПЗ на улице Воинова (Шпалерной), где я уже имел несчастье быть в 1922 году.

После обыска в приёмнике, у меня отняли подтяжки и пояс­ной ремень (чтобы я не повесился), отрезали пуговицы и, поса­див в маленький чулан - "собачник", сказали, что утром будет допрос. Допрос проводил оперуполномоченный Паршин (по-види­мому, кличка). После обычных анкетных вопросов последовал вместо предъявления обвине­ния главный вопрос: "В чём вы признаетесь?". Я отвечаю, что мне не в чем признаваться, на что Паршин говорит, что это обычный ответ преступника, но, как известно, НКВД зря людей не арестовывает. На этом допрос закончился, мне предложили подумать, и отвели в общую камеру, где в громадной толпе заключенный я увидел человека в лохмотьях, с длинной седой бородой. Это был М.М.Обольянинов, которого я всегда видел чисто выбритым, элегантно одетым. Он уже 2,5 месяца как был арестован, очень холодно мы с ним поздоровались, так как в то время я, не понимающий сути происходившего, считал, что он подло вёл себя по отношению ко мне, когда в декабре 1937г. поддакивал Коробову, обвинявшему меня в саботаже на верфи. Только значительно позже я понял, что тогда в 1937 году Михаил Михайлович ничего не мог сделать, чтоб защитить меня. Осуждать его я не имел права. Встретившись теперь мы обменялись, ничего не значащими фразами о том, о сём. Только, между прочим, М.М.Обольянинов промолвил: "Вот увидите, батенька, что здесь тво­рится, но я не признал ни одного обвинения во вредительстве". Это было неправда. Через 3 или 4 месяца, знакомясь со всем нашим делом, я прочёл собственноручные признания М.М.Обольянинова во вредительстве, написанные им ещё задолго до моего ареста. Разумеется, это были вымученные пытками признания.

Уже позднее я убедился, что почти все обвиняемые не вы­держивают пыток и пишут самообвинения, но из чувства ложного стыда, некоторые говорят своим товарищам по несчастью, будто бы на допросах, они выдержали всё и ни в чём не признались. Видимо, так же поступил и М.М.Обольянинов, и не сказав мне, что именно он написал в "собственноручном признании", обрёк меня на ненужные страдания, которых я мог бы избежать, если б звал, что уже было им написано.

На следующий день меня перевели в другую общую камеру, № 24, где я и провёл почти год до августа 1939 года. Я думаю, что меня отправили сначала в камеру, где был Обольянинов, чтобы он рассказал мне всё, что он уже написал, объяснил бы мне, что мне следует писать, чтобы не было разнобоя в показаниях, которого правилам следствия не должно было быть, чтобы в деле не было бы явного брака. Это сильно упростило бы сле­дователю Паршину его задачу выжимания из меня нужных показа­ний. А так как по тюремным правилам нельзя, чтобы в одной камере сидели двое по одному делу, так как они могут догово­риться, что именно нужно показывать, то, дав мне и Обольянинову время, чтоб обо всем договориться, Паршин сделал вид, что была допущена ошибка, и перевёл меня в другую камеру, отделив от Обольянинова.

Какая ложь, какое лицемерие, что, впрочем, часто встре­чается всюду и везде! Попав в камеру № 24, как новичок, я сразу же подвергся беглому опросу со стороны арестованных. Меня спросили о национальности, профессии и должности, а получив ответ, сразу, безошибочно, определили мне ст.58, пп.7,10,11. Именно эти пункты и были всем нам инкриминированы, о чём я доподлинно узнал, уже когда по окончании так называемого "следствия" читал "дело".

Когда я поразился этой проницательности, раздался хохот, а потом мне объяснили, по каким признакам стряпаются обвине­ния. Военным приписывается измена Родине (п.1а). Инженерам с русской фамилией - вредительство (п. 7), людям с иностранной фамилией - шпионаж (п. 7а, б), старым партийцам и молодёжи или студентам - террор (п.8) и т.д. Всё делается очень просто, объяснили мне, и я узнал о страданиях во время допросов. Одних держали на стойке по несколько суток, пока они не валились с отёкшими ногами, других били линейками по шее и по пальцам, третьих несколько человек сразу топтали сапогами и т.д. и т.д. А когда наступила ночь и последовала команда "Ложиться спать и прекратить разговоры!", в камере затихло, а сквозь открытое окно откуда-то снизу стали доноситься стоны и вопли тех, кого в это время пытали на допросах.

Пять дней меня на допрос не вызывали. Так поступали со всеми вновь арестованными для того, чтобы за эти дни они поняли, что выхода нет, что бессмысленно убеждать следователя в своей невиновности, и что меньше всего страданий будет, если согласиться признать себя виновным в том, что требуется следо­вателю.

При мне втащили после допроса инженера текстильной фабри­ки Дубинина, обвиняемого в поджоге с целью совершить дивер­сию. Ни в чём неповинный крепкий здоровый мужчина пробо­вал отрицать свою вину. Его избивало несколько садистов. С опухшей шеей, выломанными пальцами, его, потерявшего сознание, втащили в камеру солдаты. Мы долго приводили его в сознание. Поняв бесполезность сопротивления, через несколько дней, когда его снова вызвали на допрос, он сдался и подписал всё, что требовалось следователю, обрекай себя тем самым на расстрел или на долгий срок лагерей. Один из арестованных, вернувшись с допроса, несколько недель мочился кровью. Его били сапогами по животу и по спине и, видно, повредили мочеполовые пути и органы.

После такой подготовки я был вызван на допрос. В ответ на мой отказ признать себя виновным во вредительстве и увере­ния в том, что на стройке доков удалось добиться высокого ка­чества работ, Паршин объяснил мне, что так именно всегда и бывает у вредителей. Для того, чтобы замаскировать свои контрреволю­ционные замыслы, они создают впечатление, что у них работа идёт очень хорошо. Я продолжал отрицать свою вину, и тогда Паршин приказал мне стать лицом к стене и обещал, что я буду стоять, пока не образумлюсь. Кроме того, он, деловито, объяс­нил, что для вразумления таких, как я, у него есть линейка, чтоб бить по шее. Далее, он пояснил мне, что я не должен иметь какие-то иллюзии насчёт того, что я могу выйти отсюда на сво­боду. А, если я очень надоем своим упорством, то в подвале мне придётся вытерпеть специальное наказание, иногда заканчивающееся смертью тут же. Всё это почему-то на меня не произвело впечатления. Обыч­ная моя нервозность и пессимизм исчезли. Я отупел и чисто ма­шинально сопротивлялся и, стоя у стенки, отрицал обвинение во вредительстве.

Подошло обеденное время и Паршин, закончив писать, какие-то свои бумаги, отправил меня с цириком (часовым) в камеру с тем, чтобы, как только я пообедаю, меня привели бы обратно. Пока я ел оставленный мне обед, мои товарищи по несчастью расспрашивали меня о допросе и давали практические советы, как вести себя, чтоб меньше мучаться. Но цирик скоро вернулся и отвёл меня во флигель, где помещались кабинеты следователей. Паршин был занят, и меня поставили в один из шкафов, стоящих в коридоре. Шкаф был из тонкой фанеры в рост человека, площадью, примерно, 60х60 см. Снаружи его можно было принять за шкаф для верхней одежды или для бумаг. Но в таких шкафах были люди, ожидающие допроса. В нём можно было только стоять, не прислоняясь к стенкам. Присесть было невозможно, а опереться на стенку можно было лишь с риском, что шкаф повалится, после чего были неизбежны зверские побои. Так я простоял много часов, а на следующее утро был вызван в кабинет Паршина.

Пока я был в шкафу, через щели видел, как вводят и выво­дят арестованных, в оборванной одежде, подвязанных вместо отобранного пояса полотенцем (чтоб не падали брюки), небри­тых и нечёсаных.

Видел я и арестованных женщин. До сих пор я не могу за­быть то, что слышал тогда в первые сутки моих мучений. Из одного из следовательских кабинетов, с двойными дубовыми дверьми, начали доноситься всё более и более громкие стоны и голоса и, наконец, я смог разобрать женские крики "Как вам не стыдно, что вы делаете! Ааа! Что вы делаете! Мне больно, за что вы мучаете меня? Ай, ай, ай... Неужели у вас нет матери или сестры... ай, ай, ай… Ведь я годилась бы вам в матери! Хоть о своей матери вспомните! Бейте по лицу, по рукам, только не по грудям, умоляю вас!" Невыносимо было слышать это, а каково было ей, этой несчастной, виновной, наверное, лишь в том, что её муж или сын был арестован, подвергнут пыткам и осуждён зловещим особым совещанием. А, может быть, она носила какую-ни­будь иностранную фамилию, и это послужило причиной ареста.

За эти долгие часы в шкафу, я понял, что в этом страшном застенке единственный возможный путь к спасению - это усту­пить озверевшем садистам и в чём-нибудь обвинить себя, чтоб уменьшить меру своих страданий, но при этом стараться пере­хитрить этих палачей. И когда меня снова взяли из шкафа к Паршину, я согласился писать, так называемые, собственноруч­ные показания. Во всеобщей атмосфере лжи, очевидно, для сле­дователя считалось плюсом, что он перевоспитал преступника и убедил его раскаяться и обвинять самого себя. Трудно оце­нить и сравнивать с чем-либо всю бездну лицемерия, лжи, хан­жества, которые были заложены в этой методике, общепринятой в те страшные времена.

Мне дали перо, бумагу и разрешили сесть за столик для обвиняемых. Мне уже необходимо было сесть, ибо за сутки стоя­ния без сна я совершенно обессилел. Я не знал, что впереди ещё трое суток без сна и без отдыха. Отупение моё прошло, и мозг лихорадочно работал. Наивно рассчитывая перехитрить сле­дователя, я писал об обычных неполадках, бывающих на любой стройке, бывших и у нас. Я рассчитывал, и в этом сказалась моя наивность, что, преувеличивая значение, имевшихся мелких недо­чётов, я дам следователю необходимый материал для обвинения меня в халатности, небрежности и в других неполитических пре­ступлениях, от чего на суде я легко мог бы защититься.

Но это была бесполезная попытка. Прочтя написанное мной, Паршин всё разорвал, снова поставил меня на стойку и сказал, что от меня требуются не такие несёрьезные самообвинения, а признания во вредительстве. После нескольких часов стойки меня снова отвели в камеру на обед и сразу же вернули к Паршину.

Я опять принялся писать про неполадки, сопровождая каждую фразу словами "Из вредительских соображений…."., но всё напи­санное Паршин тотчас же по прочтении рвал и говорил, что всё это не то, что нужно, и что я не хочу чистосердечно признаваться. Я готов был написать на себя что угодно, но я никак не мог догадаться, что именно было нужно писать. И Паршин отправлял опять меня в проклятый шкаф, где я не мог даже вздремнуть и терзался душой, не понимая, что же я должен написать, чтоб из­бавиться от мучений. Если бы Обольянинов подсказал бы мне, что надо писать, от скольких мучений я бы избавился!

До сих пор не могу понять поведение следователей при та­ких допросах. Не сомневаюсь, что Паршину и ему подобным было ясно, что всё дело липовое, как и все дела, которые велись в те времена. Все эти следователи не могли не понимать, что большинство допрашиваемых и рады были бы избавиться от муче­ний, но не знали, как и что надо писать, чтоб обвинить себя. Не легче ли и для арестованных и для самого следователя было подсказывать, что именно надо написать. А вместо этого следователь делает вид, что он добивается искреннего признания, рвёт всё, что не подходит к намеченной схеме обвинения, зря мучит арестованного и тратит своё собственное время и, я думаю, и нервы. Каким бы извергом не был следователь, все то, что он делал в пыточных камерах, не могло проходить бесследно для его нервов и психики. Единственное объяснение я нахожу в том, что следователи сами боялись. Боялись, что кто-нибудь донесёт, что идет подсказка, официально не допускаемая, что это будет поводом для создания дела против самого следователя. Страх, страх, повсюду страх! Под страхом живут допрашиваемые, под страхом живут и те, кто сеет страх среди них.

Уже кончались третьи сутки моего допроса без сна и без отдыха, а я никак не мог догадаться, что же я должен писать. К слову "вредительство" я уже привык и не боялся в своих по­казаниях писать это слово в каждой строчке. Но всё было не то, что нужно, и всё, что я писал, Паршин рвал.

Наконец, Паршин, ведя мою готовность написать то, что ему требовалось, и вместе с тем, видя мою безнадежную бестолковость, пояснил мне, что я должен написать, кто и в какую организацию и при каких обстоятельствах (дома или в ресторане и т.п.) меня завербовал и кто завербован мною. Это меня очень испугало, так как термин "вербовка" я читал в жутких брошюрах, выпускае­мых в последнее время ("О методах работы иностранных разведок"). Вербовали и сами были завербованы расстрелянные Ягода, Бухарин, Лифшиц и др. Но делать было нечего, надо было что-нибудь пи­сать, чтобы меня отпустили и дали бы заснуть. Тот, кто не пере­жил пытки лишением сна и стоянием на ногах, не может предста­вить себе, как это мучительно. После трёх суток пытки всё тело у меня ломило, каждый нерв ныл, и я был готов на всё, даже на смертный приговор, лишь бы избавиться от этого мучительного состояния.

Подумав немного, я написал, что меня, пригласив к себе домой, завербовал Обольянинов как мой прямой начальник, и что я завербо­вал своего помощника на стройке инженера Пашкова на пароходе Одес­са - Херсон. Оба уже больше двух месяцев как были арестованы, и мои показания не могли им повредить.

Это вполне удовлетворило Паршина, но когда я написал, что наша организация была монархической, Паршин обругал меня и порвал всё написанное. По простоте душевной я решил, что, поскольку и Обольянинов и я дворяне (за что ухе все прошлые годы было немало притеснений), для нас самой подходящей организацией должна быть только монархическая. Но, оказывается, это не подходило. У меня уже не было больше сил, и я решил, что пусть они меня убивают, но только бы сейчас меня отпустили, чтоб я мог в камере броситься на пол и заснуть. И я написал заново все басни о вредительстве и закончил тем, что мы были в троцкистской организации. Страшнее этого я ничего не знал, так как из газет вычитал, что самые страш­ные враги народа это Троцкий и его сын Седов. Когда Паршин всё это прочёл, с ним чуть не сделалось дурно. Он засунул меня в шкаф, а сам куда-то убежал. Вскоре он вызвал меня из шкафа. Вместе с ним в кабинете был начальник отделения Иванов. Тот объявил мне, что я солгал, что принадлежу к троцкистской организации. А я ничего, не понимая, не сознавался в том, что я лгу. Тогда, задыхаясь от злости, Иванов заорал: "Ты думаешь нас околпачить и выставить нас ротозеями! Да разве при нашей бдительности, мог бы Троцкий иметь теперь здесь свою организацию? Все троцкисты уже ликвидированы. Пиши правду!".

И с этими словами он разорвал всё написанное мною. Что де­лать? Опять писать десятки страниц и опять написать, что-нибудь, что не подходит! И я, прежде чем садиться писать всё с начала, закинул удочку, чтоб знать, подойдёт ли то, что мне пришло в го­лову. Недавно в газетах я прочёл о ликвидации органами НКВД какого-то право-левацкого блока Сырцова-Ломинадзе, и я заик­нулся о принадлежности к этому блоку. Но сразу же услышал букет ругательств. Тогда из последних сил я выжал из себя ещё один вариант - мы были в организации без названия при наркоме водного транспорта Пахомове, ныне арестованном. Посо­ветовавшись между собой, Иванов и Паршин решили, что это подойдёт и что я могу написать о причастности к организации, воз­главляемой Пахомовым.

Я написал снова все показания и думал, что меня, наконец, отпустят. Уже кончались четвертые сутки без сна, но меня не отпустили. Вошёл в кабинет начальник отдела с тремя кубиками в петлицах, сел на стол и, покачивая ногами, сказал, что я написал не всю правду. "Где же признания, что ты был шпион?".

- "Какой еще шпион?", - спросил я, ещё ничего не понимая.

- "А такой, что раз ты вредитель, то должен быть и шпионом", - разъяснил Александров (начальник с тремя кубиками).

Самым позорным и ужасным, по моим взглядам, было преда­тельство родины, России. Не выдержав, я вскочил и закричал: "Что хотите, делайте со мной! Я написал всю липу, которая вам требовалась, но шпионом я не был и такой мерзости про себя не напишу. Убивайте меня, но этого от меня не дожде­тесь!"

Видимо, у меня был такой решительный вид, что Александ­ров примирительно спокойно объяснил мне, будто бы вредитель­ство всегда сопровождается чем-нибудь иным - шпионажем, тер­рором или хотя бы диверсиями, и что-нибудь из этого должно было быть и у меня. И я должен написать об этом в собственноручном показании.

Признать себя террористом, как мне казалось, это верная смерть. И я выбрал менее страшное, как мне думалось. Я заявил, что напишу, что пытался совершить диверсию. Прежде, чей дать мне дописать насчёт диверсии, Александров спросил, что именно за диверсию я пытался совершить. Я мгновенно придумал, что хотел затопить котлован, где строились доки и тем самым унич­тожать их. Это мне пришло в голову потому, что весной 1937 года в Херсоне было сильное наводнение, и нам поистине героическими усилиями удалось спасти котлован от затопления. Впрочем, если бы котлован даже был бы затоплен, то для дока не было бы ничего опасного, кроме задержки в ходе строительства.

Но Александрову эта чепуха понравилась, и он хотел только уточнить, каким путем я затоплю котлован. Я ответил первое, что пришло на ум, что намерен был взорвать шпунтовую перемычку, отделяющую котлован от Днепра. Александров этот вариант отверг, так как бдительность НКВД не допустила бы меня к взрывчатке. Тогда я придумал ещё более нелепый вариант - ночью, когда ночной сторож уйдёт с перемычки в обход, я намеревался незаметно подбежать к перемычке и вытащить одну из шпунтовых свай. Вода, хлынувшая в эту брешь, мгновенно разрушила бы перемычку, затопила бы котлован и строившийся док. Этот вздор был санкционирован, и я приписал к моим показаниям и эту чепуху, после чего был отпущен в камеру. Самое страшное во всём этом было то, что и следователи и Александров делали вид, что они не знают, что всё от начала до конца сплошная ложь. А я тоже делал вид, что не лгу, а говорю серьезно, как будто делаю ка­кое-то дело, предлагая разные варианты описания того, что не было и чего не могло быть.

Придя в камеру, я свалился на своё место под нарами, но долго не мог придти в себя и заснуть. Через два или три дня я снова был вызван к Паршину. Мне дали подписать протокол до­проса, написанный якобы с моих слов, содержащий в себе всю чепуху, написанную в моих собственноручных показаниях, при­ложенных к протоколу. После этого я получил разрешение на по­лучение передач с воли и на получение книг из тюремной библио­теки.

Теперь я стал таким же, как большинство новых соседей по камере. Сестра делала мне денежные переводы благодаря кото­рым я мог выписывать из тюремной лавки папиросы, сахар, кон­феты "Чио-Чио-Сан" (других не было), колбасу, масло, лук, чеснок и сырые яйца. Яйца, лук и чеснок спасали от цинги, а остальные продукты существенно улучшали тюремную пищу - баланду (суп) и каши.




оставить комментарий
страница8/10
Дата15.10.2011
Размер1,33 Mb.
ТипДокументы, Образовательные материалы
Добавить документ в свой блог или на сайт

страницы: 1   2   3   4   5   6   7   8   9   10
Ваша оценка этого документа будет первой.
Ваша оценка:
Разместите кнопку на своём сайте или блоге:
rudocs.exdat.com

Загрузка...
База данных защищена авторским правом ©exdat 2000-2017
При копировании материала укажите ссылку
обратиться к администрации
Анализ
Справочники
Сценарии
Рефераты
Курсовые работы
Авторефераты
Программы
Методички
Документы
Понятия

опубликовать
Документы

наверх