скачать Как вы хорошо знаете, одно дело быть знаменитым, другое — уважаемым и третье — любимым. Я, например, и понятия не имел, что примерно с седьмого класса ходил в звездах, узнал об этом только через пятнадцать лет, на встрече бывших одноклассников,— немногие враги были для меня убедительнее многих друзей. Мой другой близкий друг, Яська, был одновременно любим за доброту, презираем за толщину (потом он стал стройным, как кипарис, но остался Толстым — кличка прилипла), уважаем за силу и смелость, кое-кем за это же ненавидим... "Репутация — это сказка, в которую верят взрослые",— как сказал однажды Клячко. Другое дело, что для каждого эта сказка значит чересчур много. Я узнал потом, что, кроме меня и Яськи, который умудрялся любить почти всех, в Академика были влюблены еще трое одноклассников, и среди них некто совсем неожиданный, часто выступавший в роли тра-вителя... Был и. о. Сальери — некто Одинцов, патентованный трудовой отличник, все долгие десять лет "шедший на медаль", в конце концов получивший ее и поступивший куда следует. Этот дисциплинированный солидный очкарик, помимо прочих мелких пакостей, дважды тайком на большой перемене заливал Клячины тетради чернилами, на третий раз был мною уличен и на месте преступления отлуплен. Были и угнетатели, вроде Афанасия-восемь-на-семь, гонители злобные и откровенные. То же условное целое, что можно было назвать классным коллективом, эта таинственная толпа, то тихая, то галдящая, то внезапно единая, то распадающаяся,— была к Кляче, как и к каждому своему члену, в основном равнодушна. Безвыборность некоторых параметров существования ранила его жесточе, чем остальных. Обыкновения, если помните, не слишком уж церемонна, не слишком гостеприимна: никак, например, ну никак не может пройти мимо твоей невыбранной фамилии, чтобы не обдать гоготом, чтобы не лягнуть: ха-ха, Кляча! Да еще учителя хороши, вечно путают ударение: вместо Клячко, глубокомысленно уставившись в журнал, произносят: Клячко — ха-ха, Клячка, маленькая клячонка, резвая, тощенькая... В самом деле, 153 какой же шутник придумал это Клячко, эту Клячу Водовозную, Клячу Дохлую? Это он-то, которого Ник. Алексаныч прямо ^так, вслух, при всех назвал гениальным парнем?.. Эх, муть это все, ваша дурацкая гениальность, кому она нужна. Видали вы когда-нибудь вратаря по фамилии Дырка? А нападающего Размазю-кина? А полузащитника Околелова? А песню такую старую помните: "П-а-ааче-му я ва-да-воз-аа-а?" Почему не Дубровский, не Соколов, не Рабиндранат Тагор, не Белоконь, на худой конец? Теперь понимаю, что фамилия эта оскорбляла его всего более эстетически — он не желал и не мог с ней внутренне отождествиться, это была НЕ ЕГО фамилия. Красавец Белоконь, звездно-высокомерный, великолепно-небрежный король — Белоконь, в которого потом влюбилась молодая учительница английского и, как болтали злые языки, что-то с ним даже имела, какой-то поцелуй в углу, что ли,— этот всеобщий кумир и источник комплексов сидел через парту, не подозревая о своем статусе, в сущности, простодушный... И однажды Академик все-таки испытал нечто вроде горького фамильного удовлетворения. Учительница физики, добрейшая и рассеяннейшая пожилая дама по кличке Ворона Павловна, намереваясь проверить усвоение учениками закона Ома и глядя в некое пространство, сонным голосом произнесла: "Бело-кляч...", что составило синтетическую лошадиную фамилию его, Клячи, и обожаемого Белоконя. Тут и произошла вспышка, засияла вольтова дуга родственности — оба они, под проливным хохотом, медленно поднялись... Вероника Павловна еще минут пять строго улыбалась. К доске так никто и не вышел. Два друга — я да в меньшей степени Яська — оба мучали его неверностью, точнее сказать, многовер-ностью, а он был, как все гении, глубоко ревнив. Увлекал нас мощью своего интеллекта, околдовывал в тишине, но моментально терял в крикливой толкотне сверстников. При всей своей шарнирной живости совершенно не мог выносить нашего гвалта, возни, мельтешения в духоте — сразу как-то хирел, тупел, зеленел, словно отравленный, а на большой перемене пару раз тихо валился в обморок. Потом завел привычку забираться на больших переменах куда-то под лестницу последнего этажа, в облюбованный уголок, и там что- 154 то писал, вычислял, во что-то играл сам с собой. Когда я подходил, случалось, шипел, лягался... Альфа в положении Омеги — такая вот странность. В дружеской борьбе один на один, как и в шахматах, равных не ведал: и меня, и Яську, тяжелого, как мешок с цементом, и того же Афанасия-восемь-на-семь валял как хотел, брал не силой, даже не ловкостью — какое-то опережение... Но я уже и тогда понимал, что для статуса (слова этого у нас, разумеется, не было, но было весьма точное древнее чувство) такая борьба не имеет практически никакого значения: ну повалил, ну и ладно, подумаешь, посмотрим еще, кто кого. В серьезных стычках Кляча всегда и всем уступал, в драках терпел побои, не мог ударить ни сильнейшего, ни слабейшего, мог только съязвить изредка, но на слишком высоком уровне. Можно ли быть уважаемым, в мужской-то среде, если ни разу, ну ни единожды никому не двинул, не сделал ни одного движения, чтобы двинуть, ни разу не показал глазами, что можешь двинуть? Клячу считали просто-напросто трусом, но я смутно чувствовал, что это не трусость или не обычная трусость — какой-то другой барьер... На школьный двор как-то забежала серенькая, с белыми лапками кошка. Переросток Иваков из седьмого "А", здоровенный бугай, по слухам имевший разряд по боксу и бывший своим в страшном клане районной шпаны под названием "киксы", кошку поймал и со знанием дела спалил усы. Иваков этот любил устраивать поучительные зрелища, ему нужна была отзывчивая аудитория. Обезусевшая кошка жалобно мяукала и не убегала: видимо, в результате операции потеряла ориентировку. Кое-кто из при сем присутствующих заискивающе посмеивался, кое-кто высказывался в том смысле, что усы, может быть, отрастут опять. Иваков высказался, что надо еще подпалить и хвост, только вот спички кончились. Кто-то протянул спички, Иваков принял. Я, подошедший позже, в этот миг почувствовал прилив крови к лицу — прилив и отлив... "Если схватить кошку и убежать, то он догонит, я быстро задыхаюсь, а если не догонит, то встретит потом. Если драться, то он побьет. Если вдруг чудо и побью я, то меня обработает кто-нибудь из киксов, 155 скорее всего Колька Крокодил или Валька Череп, у него финка и судимость в запасе..." И вдруг, откуда ни возьмись, подступает Клячко, с мигающим левым глазом. — Ты что... ты зачем... Иваков, не глядя, отодвигает его мощным плечом. И вдруг Кляча его в это самое плечо слабо бьет, и не бьет даже, а просто тыкает. Но тыкает как-то так, что спички сами собой падают и рассыпаются. Клячко стоит, мигает. Трясется, как в предсмертном ознобе. В этот миг я его предал. — Собери,— лениво говорит Иваков, указывая на рассыпавшийся коробок. — Не соберу,— говорит Клячко, но не говорит, только смотрит и почему-то перестает мигать. Все приготовились к привычному зрелищу профессиональной расправы. В этот миг я предал его в тысяча первый раз. Иваков на четыре года старше и на 15 килограммов тяжелее. Иваков понимающе смотрит на Клячко сверху вниз. Иваков слегка ухмыляется правой одной стороной своего лица. Иваков ставит левую ногу чуть-чуть на носок. Иваков сценически медлит. Небрежно смазывает Клячко по лицу, но... Тут, очевидно, Получилась какая-то иллюзия восприятия — Иваков как бы сделал, но и не сделал этого. Ибо — трик-трак — невесть откуда взявшимся профессиональным прямым слева Клячко пускает ему красную ленточку из носу и академическим хуком справа сбивает с ног. Четко, грамотно, как на уроке. Но на этот раз никто, в том числе и я, своим глазам не поверил. Да и самого Клячко в этот момент как бы не было, только траектории кулаков. Иваков встает с изумленным рычанием. Иваков делает шаг вперед, его рука начинает движение, и кадр в точности повторяется. Иваков поднимается опять, уже тяжело, как бы бьет, и еще раз — трак-тарарик — то же самое в неоклассическом варианте: хук в нос слева, прямой в зубы справа и еще четверть хука в челюсть, вдогон. Нокаут. Иваков уползает, окровавленный и посрамленный. Убегает наконец и что-то сообразившая кошка. Но вот она, непригодность для жизни — с Клячко сделалось что-то невообразимое, он сам тут же и уничтожил 156 плоды незаурядной победы, сулившей ему принципиально иной статус. Иваков-то уполз, а Кляча упал на землю, Кляча зарыдал, завыл благим матом, забился в судороге — короче, с ним вышла типичнейшая истерика и, хуже того, тут же его стошнило, чуть не вывернуло наизнанку... Все сразу потеряли интерес, разошлись. Мы с подоспевшим Яськой насилу дотащили его домой: у него подкашивались ноги, он бредил, уверял, что теперь должен улететь. "Куда?" — "В Тибет... В Тибет... Все равно..." Недели две провалялся с высоченной температурой. Целый месяц со дня на день мы ждали расправы со стороны Ивакова и его киксов, но Иваков куда-то пропал. ^ Вовка Ермилин был старше меня года на два. В наш класс попал на четвертом году обучения в результате второгодничества. Белобрысый, с лицом маленького Есенина, худенький и низкорослый, но ловкий и жилистый, очень быстро поставил себя как главарь террористов, то бишь отрицательный лидер, свергнув с этой должности Афанасия. Перед ним трепетали даже старшеклассники. И не из-за того, что он много дрался или применял какие-то особые приемчики, нет, дрался не часто и не всегда успешно: Яська, например, на официальной стычке его основательно поколотил, после чего оба прониклись друг к другу уважением. Силы особой в нем не было — но острый режущий нерв: светло-голубые глаза стреляли холодным огнем, а когда приходил в ярость, становились белыми, сумасшедшими. Отец Ермилы был алкоголик и уголовник; я видел его раза два, в промежутках между заключениями,— отекший безлицый тип, издававший глухое рычание. Сына и жену бил жестоко. Мать уборщица — худенькая, исплаканная, из заблудившихся деревенских. В комнатенке их не было ничего, кроме дивана с торчащими наружу пружинами и столика, застеленного грязной газетой. Был Ермила всегда плохо одет и нередко голоден — нынче такие дети уже не встречаются... 157 Странная симпатия, смешанная с неосознанным чувством вины, тянула меня к нему. У него никогда не было ни одной собственной книги. Я давал ему читать кое-что приключенческое, но дело это шло у него с трудом. Зато я жадно впитывал его рассказы о приключениях, казавшихся мне настоящими, о тайной жизни улиц, пивных, подворотен, рассказы на жарком жаргоне, убогом по части слов, но не лишенном разнообразия в интонациях. Рассказывал, давая понять, что мне до этого не дорасти никогда... Однажды зимой Ермила спас школу от наводнения, заткнув некой частью тела огромную дырку в лопнувшей трубе: почти полчаса пришлось ему пробыть в неестественной позе, сдерживая напор ледяной воды. Память имел прекрасную на все, кроме ненавистных уроков, любил яркими красками рисовать цветы, пел голубым дискантом тюремные песни... Символический эпизод: незадолго перед исключением Ермила взял да и выставил себе в табеле уйму красивейших пятерок по всем-всем предметам, в том числе и по пению, которому нас почти не учили в связи с перманентной беременностью учительницы, и по психологии, которой вообще не учили. Был, конечно, скандал и смех, но никто не услыхал крика... "А я пары получаю только потому, что... Хотя и хулиганю, и на вид дурак дураком — так я вам и сказал... Сам как-нибудь разберусь... Я только коплю злость, а вы меня продолжаете колотить, распинать своими отметками, продолжайте, я уже без этого не могу! А завтра я пошлю вас... и найду другую компанию, где меня оценят на пять с плюсом. Я уже нашел!.." Эта была, как вам понятно уже, компания аборигенов Заединичья, а именно клан к о л я в ы х, известный исключительной оперативностью собирания к о д л и то объединявшийся, то враждовавший с киксами. У колявых этих тоже водились ножички ("перья") и, кроме того, в ходу были огрызки опасных бритв. Через посредство Ермилы и я был некоторое время вхож в это общество и посвящен в кое-какую экзотику, когда-нибудь расскажу... Сейчас же добавлю только одну деталь: Ермила, похожий, как я уже сказал, на Есенина, писал втайне стихи. Я был, наверное, единственным, кому он решился показать замызганную тетрадку... Одну минуту... У меня остались... 158 ^ Мама, мама, я всех обижаю, мама, я никого не люблю. Ночью сам себе угрожаю, сам себя по морде до крови бью. Мама, мне дали звание хулигана. Я хуже всех, я дурак и говно. Ихнее счастье, что нету нагана, они все боятся, а мне все равно. Мама, меня приучают к порядку, завуч Клавдюха клепает чужие грехи. Когда я умру, ты найдешь тетрадку и прочитаешь эти стихи. Мама, я не такой безобразник, мамочка, лучше всех это ты. Мама, прости, что на этот праздник я не принес цветы. (Грамматические ошибки опускаю.— В. Л.) Есенина Ермила никогда не читал. Несколько раз уличаем был в кражах: воровал завтраки, самописки, карманные деньги, однажды вытащил половину зарплаты у физкультурника — то, что взял только половину, его и выдало, и спасло. Потом в каждой краже стали подозревать его, и на этом некоторое время работал какой-то другой маэстро, пожелавший остаться неизвестным. Первым ученикам не было от Ермилы прохода; очкарика Одинцова просто сживал со свету, заставлял бегать на четвереньках. Клячу тоже доставал: дразнил всячески, изысканно материл, задевал плечом, подставлял подножки, изводил "проверкой на вшивость" и прочим подобным, сдачи не получил ни разу, и это его бесило. "Ну что ж ты, Водовоз? Хоть бы плюнул... Иди пожалуйся, а?.. У!... Дохлый ты... воз". И однако, когда Академик рассказывал что-нибудь общедоступное или играл на пианино, Ермила слушал жаднее всех, буквально с открытым ртом, и первый бежал смотреть его рисунки и куклошаржи. Когда же я со всей возможной убедительностью попросил его на- 159 конец оставить Клячко в покое на том основании, что он мой друг, Ермила вдруг покраснел, чего с ним никогда не бывало, и, накалив глаза добела, зашипел: — ...Ты петришь?.. Может, ему так надо, законно, понял?! Может, ему нравится! Может, я тоже, понял... ^ "Кастет, прости, прошу тебя, друг единственный, пойми и прости! Из-за меня у вас развалился вечер, я виноват, но поверь, я не хотел этого, не обиделся и не хотел обидеть, ушел просто из-за бессмысленности... Не свою музыку можно слушать какое-то время, но потом это становится исчезновением... А бутылочка с поцелуйчи-ками... Ты великий мастер сдерживать тошноту, только зачем, Кастет?.. Нам не узнать, как любим мы друг друга, как не зайти за зеркало глазам, как не решиться квадратуре круга, как не сойтись магнитным полюсам... Пойдем дальше, пойдем дальше вместе!.. Помнишь, ты сам заметил, что когда мы хотим быть похожими, не получается, а когда хотим отличаться, делаемся похожими?.. Друг к другу идти долго, Кастет, может быть, вечно... Я обещал рассказать тебе тот повторяющийся сон ПРО ТЕБЯ — да, я в нем становлюсь почему-то тобой... Ты идешь в гору, к вершине — она зовет тебя, ты не можешь не идти, она тянет, все твое существо к ней стремится... Идешь с попутчиками, дорога все круче, попутчики отстают... Но еще один рядом... Ты с ним говоришь, что-то объясняешь и вдруг обнаруживаешь, что язык твой ему непонятен. Попутчик смеется и говорит: "Обрыв. Разве не видишь? Дальше некуда". Исчезает... А ты карабкаешься — дороги уже нет, только скалы и никакой растительности, и ветер пронизывает... Чтобы не было страшно, говоришь сам с собой... И вдруг правда - ОБРЫВ! ТВОЙ ЯЗЫК СТАНОВИТ- 160 СЯ НЕПОНЯТНЫМ ТЕБЕ САМОМУ. Ты смеешься и плачешь, потому что Твоя Вершина осталась в недосягаемости... И тогда... И тогда ты прыгаешь вниз, в пропасть, Кастет,— и вдруг молния, и ты летишь на ней, ты летишь на молнии — ты не падаешь, ТЫ ЛЕТИШЬ!.." Одно из его посланий после очередной нашей ссоры. Я почти все выбрасывал, иногда даже не дочитав до конца... К восьмому классу Академик еще не сильно вытянулся, но уже приобрел черты нежной мужественности: над детским припухлым ртом появилась темная окантовка; волна вороных волос осветила выпуклость лба; глаза под загустевшими бровями обрели мерцающий блеск и стали казаться синими. Притом, однако же, несколько ссутулился, стал каким-то порывисто-осторожным в движениях... Когда я, как бы между прочим, поинтересовался, не имеет ли он еще определенного опыта и не собирается ли перейти от теории к практике, он вскинул брови и легко улыбнулся. "Я пока сублимируюсь".— "Это еще что?.." — "Подъем духа энергией либидо".— "Либидо?.." — "Ну, влечение... Питаешься, как от батареи. Стихи, музыка, мысли... И хорошее настроение, если справляешься".— "А если не справляешься?" — "Ну, тогда... Как можно реже и равнодушнее".— "А девчонки... а женщины? Ты что, не хочешь?.." — "Ну почему же. Только со своей музыкой, не чужой. Имею в виду маловероятную любовь".— "Маловероятную?.." — "Примерно один шанс из миллиона. А все прочее сам увидишь... Безумная скука".— "Вообще-то да, в основном гадость. А все-таки... А вот иногда во сне..." — "Физиология, не волнуйся. Там, во сне, если только не боишься, можешь узнать очень многое..." Я еще просил его иногда кое-что переводить с запя-терского. Один раз, помню, назойливо пристал с требованием объяснить, что такое "гештальт". Как раз в это время я увлекся лепкой. Могучая тяжесть растопыренной ладони творца, погружающейся в первозданную глину... — Гештальг — это вот, а?.. Берешь кусок гипса, здоровый такой — хап, а он у тебя под пальцами — бж-ж, расплывается, а ты его — тяп-ляп, и получается какая-нибудь хреновина, да? Это гештальт? 6 В. Леви, кн. 2 161 — Ну ты где-то интуичишь... Организация восприятия... Любая хреновина может иметь гештальт, может и не иметь, но если изменить восприятие... Возможность смысла, возможность значения, понимаешь? В структуралистской логике... Он прервался и жалобно на меня посмотрел. И вдруг я осознал: все... Тот самый обрыв. Я больше не мог за ним подниматься. Я уставал, задыхался, катился вниз, а он УСТАВАЛ СПУСКАТЬСЯ. Играл нам общедоступные шлягеры, а меж тем в висках его, выпуклых шишковатых висках с радарами ушей, звучали инструменты, которых нет на земле. Все дальше, все выше — он не мог этому сопротивляться... ...Но там, наверху, там холодно. Там — никого. Только призраки тайных смыслов и вечных сущностей, там витают они в вихрях времен и пространств... Там космически холодно и страшно палят сонмы солнц, никому не ведомых, и от одиночества в тебе застревает страх... Скорее же вниз, на землю, в Обыкновению, в семейный уют! Пойдем в кинотеатр "Заурядье" — хоть все видано-перевидано, зато тепло от людской тесноты и мороженое эскимо... Всякий обыкновенец, не отдавая себе в том отчета, прекрасно чувствует, с ним собеседник внутренне или нет. Отсутствие не прощается. Почему-то вдруг, когда все мы стали стараться прибавить себе солидности, именно Академик продвинулся в отчебучивании разных штук, словно бы отыгрывал недоигранное: то вдруг вскочит на стол, выгнет спину и мерзейшим образом замяукает, то преуморительно изобразит происхождение человека из червяка, или наоборот... К нему перестали приставать бывшие доводилы, зато появилось нечто худшее — спокойное отчуждение. Он пытался объяснить... Как раз где-то в то время его озарило. Обрушилось, навалилось: ^ моя теперешняя формулировка, вернее, одна из классических. А у него, всего лишь подростка,— вундер-киндство было уже ни причем — это было мыслесосто-янием, мысле-ощущением, всеохватным, невырази- 162 мым, паническим. Все вдруг начало кипеть и тонуть в голове, какой-то всемирный потоп: ^ СЛЕПЫ! СЛЕПЫ ИЗНУТРИ! НЕ ВИДИМ СЕБЯ! Волны самочувствия, ткань общения — сплошная стихия, в которой барахтаемся, топя себя и друг друга,— вот так как-то могу это выразить теперь за него, менее чем приблизительно... А между тем — и это пронзило!— существует и ВОЗМОЖНОСТЬ ПРОЗРЕНИЯ - МОЖНО! - видеть, понимать, совершенствовать! Можно видеть и можно ведать! И как можно скорее надо это у-видеть, у-ведать, скорее!.. Несмотря на страсть к объективности, он был уверен, как все мыслящие мальчики, что лишь он один озарен высшим светом, что это предчувствие, предзнание, предсовершенство (как легко заменить "пред" на "бред") явилось ему в порядке исключения, а не правила. Темная вселенская ответственность возлегла на его плечи... Ему казалось, и не без некоторых оснований, что все уже готово, что вот тут, в этой шишковатой коробочке, уже имеется плен! а, на которой все-все отснято, все "почему" и "как" — только проявить... Казалось, что даже с непроявленной пленки можно кое-что прочитать: если хорошенько всмотреться туда, внутрь, то видны какие-то летучие линии и значки, что-то вроде нотной записи, бегущей по экрану, то самое, что при бессоннице или температуре, если только чуть-чуть надавить на закрытые веки, превращается в волшебный, управляемый легчайшими прикосновениями калейдоскоп,— сказочная, несравненная мозговая живопись... Всецветное царство наук и искусств, ясновидение, будни будущего... — В психиатрии подобные состояния называются, если не ошибаюсь, философской интоксикацией. — Да, все известно... Но в данном случае диагнозом и не пахло, хоть я и сам в качестве психоэксперта Обыкновении (а мы все эксперты с пеленок) склонен был кое-что заподозрить... Сказал мне как-то, глядя в сторону, почти шепотом: б* 163 — Знаешь... Человек видит сны не только во сне. Человек сны НЕ ТОЛЬКО ВИДИТ. — А как еще? Слышит? Нюхает? — Человек живет в Океане Невидимых Снов. Круглые сутки. Всю жизнь. И может быть, дольше... — Иди ты. Кто сказал? Как это?.. Кто всю жизнь может спать? — Ну вот ты, например, хотя уже немножко проснулся... Не знаешь, что много-много жизней еще в тебе. Сознание — орган саморазобщения, понимаешь?.. Я доказал. ^ Юрий Борисович Линцов (назовем его так) заведовал некой кафедрой некоего института. Это был крупный специалист в одной из областей математической логики, автор нескольких монографий, обладатель титулов, премий и прочая. Юлий Борисович успевал всюду, ориентировался и был на виду. Один раз выступил с популярной лекцией в Политехническом музее. Читал он замечательно — во всяком случае, Академик, бывший среди немногих его внимательных слушателей, ушел в полном восторге. Линцов с той поры не сходил с его уст. Через какого-то взрослого знакомого математика сумел достать из научной библиотеки чуть ли не все его работы и прочитал от корки до корки. Я, понятно, мог этому только отдаленно сочувствовать, пожалуй, даже слегка ревновал. Один раз за игрой в Пи-футбол это прорвалось. — И чего ты нашел в своем этом Хренцове?.. Погоди, сейчас мой удар, был угловой. Тьфу... Чего он там тебе такое открыл? — Шесть—один. Объяснить сложно, специальная терминология. Линцов — личность, понимаешь? Личность в науке. Аут. — А что, остальные там в вашей науке без личностей, что ли? — Проявить самобытность — тебе пенальти — достаточно сложно. А он сумел. Семь—один. — Ну и что? Ты тоже проявляешь самобытность. Я тоже проявляю самобытность. Семь—два. 164 — Не жульничай, положение вне игры. Слушай, Кот, а ты мне подал идею. Его идеи всегда возникали по каким-то немыслимым поводам, по непостижимым касательным, скакали, как блохи, куда-то вбок. На этот раз идея была простенькая и бредовая: собственной персоной явиться к Линцову. На работу. Поговорить. Обоснование звучало так: ЛУЧШЕ ОДНАЖДЫ, ЧЕМ НИКОГДА — мне понравилось. Дней десять Клячко, не разгибая спины, сидел и строчил, вычеркивал и строчил, рвал бумагу и снова строчил — такого с ним никогда не бывало, он работал всегда сразу набело. ^ Когда все было наконец готово, он, страшно мигая, протянул мне аккуратно исписанный лист бумаги и попросил прочесть. Семь вопросов. Первые три и последний состояли сплошь из абсолютно непонятных мне формул. — Это пропусти, пропусти!— закричал Кляча, увидев мою реакцию.— Вот это, ты только это... Смешно, а?.. Изо всех сил заскрипев извилинами, я прочел следующее. (За точность воспроизведения не ручаюсь.) ^ ...ИМЕЮТ ЛИ СМЫСЛ ПОПЫТКИ ОБОСНОВАНИЯ ЭТИКИ ТЕОРИЕЙ РАЗОМКНУТЫХ (СВЕРХЦЕЛЕВЫХ) ИГР? ^ — Ну как, а? Смешно?.. — Гм. Ну что... Все бэ-мэ. (Более или менее.) Бэ-мэ нормально. В целом,— сказал я важно. Ему пришлось приходить к Линцову несколько раз, из которых добиться аудиенции удалось только дважды. Первый раз (по его неохотному описанию). — ...Юлий Борисович, если можно... Минимальное время... Письменно или устно, как вам удобнее... — Хорошо, я посмотрю, оставьте секретарю. Прихо- 165 дите на той неделе. Во вторник. Нет, в пятницу... Нет, в пятницу заседание кафедры... Алло. Сейчас, извините. Позвоните секретарю во вторник с утра. Будьте здоровы, молодой человек. Второй раз. (Я ждал за дверью и от нечего делать подслушивал.) — Ну, заходите, что же вы... А вы к кому?.. Здравствуйте. Садитесь. Уважаемый... Алло. Да, добрый день, добрый день, дорогой мой Олег Константинович! Спасибо, и вас так же! И вас с тем же!.. И вам того же!.. Ну конечно, чудесно... Переносится симпозиум? Да-а-а... Спасибо, спасибо. И вам спасибо... Еще раз спасибо. Всего, всего вам самого-самого наилучшего... Так вот, молодой человек. Понимаете ли... Алло. Да. Не знаю, не могу сказать. Занят. Тоже занят. В пятницу. Всего хорошего. Значит, так, юноша. Алло. Слушаю вас... Сию минуту... Маргарита Антоновна! Маргарита!.. Риточка, ну что же вы... Референт Николая Тимофеевича... Алло, да, да, конечно, материал давно подготовлен, мы ждали только вашего... Обязательно. Сделаем. Большое вам спасибо... Итак, мальчик, ты, собственно, по какому по... А? Да... Сейчас, минуту... Риточка, принеси, пожалуйста, материал этого... гражданина. Ну вот. Да-да, я помню. Молодой человек, вы не представляете себе степени моей занятости. Отвечать на ваши вопросы... Ну хорошо, допустим... А это что? Ага, ясно. Ваши вопросы сформулированы... Э-э... Не совсем адекватно... Вот здесь кое-что... Хотя и свидетельствуют о вашем обостренном интересе к ряду проблем дискордантного преобразования... Алло. Я... Почему же раньше не позвонила?.. Не слышу тебя... Алло! Ты можешь погромче?.. Нет, не совсем удобно... Хорошо, попробую... А? Ты еще будешь дома? Дома будешь? Я тебе перезвоню... Да... У вас, несомненно, есть кое-какие задатки, молодой человек, но вы слишком тихо говорите, надо развивать голос, это жизненно важно. Если вы будете серьезно работать в какой-либо актуальной области, из вас, будем надеяться, со временем выйдет какой-нибудь толк. А это... Возьмите. Будьте здоровы, молодой человек. 166 ^ ...Был теплый мартовский день, налетал шалый ветерок, отовсюду текло и капало. Мы встретились, как обычно, у ворот дворика дома № 6, в Телеграфном,— отсюда начинался наш традиционный маршрут: за угол, по Сверчкову, Потаповскому и на Чистые. Но на этот раз он не пошел, а встал на месте, неподвижно опустив руки. — Кстонов, слушай. Можно, я спрошу тебя?.. Кетоновым он назвал меня в первый раз. — Ну. — Ты скажи... Ты знаешь, зачем ты живешь? — Чего-чего? — Зачем ты живешь? — Ты что, охренел? — ЗАЧЕМ ТЫ ЖИВЕШЬ? — Да чего ты?.. Ну, чтобы стать... Чтобы было весело... Тьфу, да чё ты пристал?.. А ты знаешь? — Не знаю. — Ну и... — Я всегда думал, что знаю. Потерял. — Ну ты вообще... Ты даешь. А моя Катька вот знает. (Так звали мою тогдашнюю кошку.) Чтобы лопать сырую рыбу. Чтобы гулять, хе-хе, чтобы котята были. Мурлыкать чтобы. А ты не знаешь, хе... — Я НЕ ЗНАЮ. — Ну ты... Я вдруг осекся. Глаза Академика со страшной силой упирались в меня и светились отчаянием. — Клячко,— я попытался взять его за рукав, но рука моя как-то сама собой отошла обратно,— слышь... Пошли. Пошли попиликаем. (То есть на нашем языке поиграем в Пи-футбол или еще как-нибудь поразвле-каемся.) А?.. Опять бабка спать не дала? "Ничейная бабуся" уже второй месяц была очень плоха, и по ночам кричала на одной ноте. — Она вчера умерла. Повернулся и побежал. Перед поворотом за угол переулка споткнулся, но не упал, а подлетел как-то вверх, вскинув руки с растопыренными пальцами, и в этом странном прыжке исчез за углом. С месяц после того мы еще виделись и разговаривали 167 как обычно, но обоим было до головной боли ясно, что этому уже не продолжиться. Что-то между нами разрушилось. ...Пропал внезапно, без подготовки. Утром мать нашла на столе записку: ^ Дальше что-то зачеркнутое. Исчез в домашней одежде, ничего с собою не взяв. Обнаружили потом, что куда-то девалась всегда бывшая среди немногих его личных книг "Карта звездного неба" и последняя из объемных моделей Энома. Обрывки разговора, подслушанного возле учительской. Мария Владимировна. А если самоубийство? Николай Александрович. Не думаю. Какая-нибудь авантюра... — Одиночество... Никто его по-настоящему не знал. Мерили общими мерками... — А что было делать, как подойти? Иногда мне было просто стыдно с ним разговаривать. — Старший друг, хотя бы один... — При таком-то уровне? Старше всех нас, вместе взятых. — Ну, не скажите... Следователь приходил в школу, беседовал и со мной, я из этой беседы мало что запомнил. "Любил ли он ходить босиком?" — "Да, очень".— "Водился ли с подозрительными личностями?" — "Да. Водился".— "С какими?" — "Ну вот со мной".— "А еще с какими?" — "Не знаю".— "Как ты можешь не знать, а еще друг. Вспомни".— "Ни с кем он не водился". Еще пару раз я приходил к нему домой. Почерневшая мать, с сухими глазами, беспрерывно куря, не переставала перебирать его одежонку, тетради, рисунки... "Владик. Владик. Ну как же так. Владик..." Отец, абсолютно трезвый, сидел неподвижно, упершись в костыль. "Сами. Искать. Упустили. Пойдем. Сами..." — "Куда ж ты-то... Куда ж ты-то..." Его лабораторно-технический скарб, находившийся под бабусиным топчаном, был весь вытащен и аккуратно разложен на свободной теперь поверхности. 168 Сестры переговаривались полушепотом и ходили на цыпочках. Я сидел, мялся, пытался что-то рассказывать о том, как с ним было интересно, какой он... Самое страшное — употреблять глаголы в прошедшем времени. В последний день занятий, после последнего урока, когда я, отмахнувшись от Яськи, в дремотной тоске брел домой, кто-то сзади тронул меня за плечо. Я сперва его не узнал. Передо мною стоял Ермила, уже больше года как исключенный из школы. Он мало вырос за это время — я смотрел на него сверху вниз. Бело-голубые глаза глядели тускло и медленно, под ними обозначились сизоватые тени.
|